Бояре, воеводы, старейшие служилые люди насторожились, стали подумывать: кто примет власть по смерти этого последнего из рода Рюрика?
Партии и раньше были при дворе. А теперь их больше стало и яснее они определились.
При дворе старались, чтобы за рубеж страны не проникла весть – на радость враждебным ляхам, литовцам и татарам со шведами.
Но сами бояре враждовали между собою и готовили подкопы, рыли ямы, хуже отъявленных, заклятых врагов.
Вести, слухи и намерения сильных людей особенно были подробно и хорошо известны при патриаршем дворе, в Чудовской обители, постоянном пребывании московских первосвятителей.
В ней как раз к этому времени очутился и Димитрий.
Как-то само собой это случилось.
Из старицкого Успенского монастыря приехал в Москву один из иноков к патриарху с каким-то челобитьем от игумена Варлаама. Конечно, по поручению последнего, он разыскал юношу, позвал его к себе, в Чудово, где сам гостил у инока, старца Паисия.
Последний уже знал, очевидно, о сироте и принял его очень дружелюбно.
Между прочим старицкий инок от имени Варлаама задал Мите вопрос:
– А что, чадо: хотел бы знать отец игумен, совсем ты раздумал о пострижении? В мирское житье ушел, обителей чуждаешься…
– Нет, отче. Воля была владыки Игнатия меня приставить в услужение к господину моему… А я не оставил помысла постоянного. Кроме как у Бога, нет мне надежды и пристанища. Сирота ведь я в мире!
– Верно, сыне! Так и думай, так и уповай… Ежели не прочь, так вот тебе и случай. По прошению отца Варлаама и моему – брат Паисий может тебя в патриаршую обитель преславную принять. Про мастерство твое скорописное он наслышан… Дело дадут тебе знакомое… а уж где лучше Богу послужить, как на очах патриарших… Может, и заметит кир владыко, благословит тебя и усердие твое… Удостоишься и пострижения, как только года твои придут… Желаешь ли? – инок ласково взглянул на юношу.
Низко поклонился Митя:
– Молю о том, отцы преподобные!
– Вот и ладно. Я потолкую с братом Косьмой, который писцову палату патриаршую ведает. А ты загляни по времени, чадо! – ласково сказал сироте Паисий.
Недели не прошло, как сирота явился к кир Димитрию, прощаться стал с господином, который тоже к нему был добр и внимателен, как к редкому из челядинцев. Предупрежденный управителем, грек не расспрашивал юношу ни о чем, протянул ему руку для поцелуя и сказал на ломаном русском языке:
– Заль, заль… Кароси… Тупай Богом! Бок прасти… Цаслива!
И полтиной одарил уходящего слугу.
…Быстро миновал 1597 год. Особых бед не было, но и радости не слышно было.
Если за гранями царства Русь получила новое значение при умном, изворотливом правителе Годунове, то у себя все его начинания оказывались неудачны, хотя на первый взгляд вызваны они были истинным желанием помочь народу, были подсказаны государственной мудростью, которую даже враги признавали в многолетнем правителе царства.
Особенно много толков, жалоб и молчаливого недовольства, а порою и явных проявлений негодования вызвала в народе отмена Юрьева дня.
В день этого святого все «черные» люди, безземельные крестьяне, работающие на чужой, помещичьей земле, могли менять своих господ, если были недовольны теми, у кого застал их «вольный день».
Правда, такая смена редко вела к лучшему. Часто меняли «кукушку на ястреба»… Но все же призрак воли был дорог темной душе бездомного пахаря, порабощенного невежеством и нуждою, но свободного хотя бы по букве закона.
Правда, люди бессердечные, зная, что кабальная запись действительна только до Юрьева дня, на один год, – старались за это время выжать все, что можно, из пахаря-оброчника. Десятки и сотни тысяч крестьян с семьями, не имея угла и гнезда своего, кочевали ежегодно из имения в имение вечными батраками-бродягами.
Но более благоразумные хозяева, собрав подходящих работников-пахарей, старались привязать их к себе и к своему хозяйству на более долгие времена и переписывали записи из года в год. Люди богатые, многоземельные помещики даже пускали в ход всякие посулы и льготы, чтобы притянуть побольше рабочих рук на свои пустующие угодья.
Случалось, что переманивали людей друг у друга, ссорились из-за этого… До стычек между целыми отрядами «дворцовой челяди» доходило порою.
Но в общем выработались средние условия, при которых и господа, помещики разной величины, и хлеборобы жили сносно. Каждый надеялся, что время выработает новые, еще более удобные для всех условия и рамки взаимных отношений.
Но в это большое, народное дело внес свое личное решение Годунов.
После ужасного события в Угличе, когда он не побоялся выжечь пол-Москвы, он решился допустить нашествие татар на эту столицу, – только бы отвлечь Федора от проклятого Углича, от останков зарезанного ребенка, лишь бы заставить народ забыть, хоть на время, этот кошмар… Как раз тогда, в 1592 году, именем Федора был издан указ, которым вводилась вечная кабала на Руси.
Было уничтожено право ежегодного перехода крестьян на другие земли…
Отменен был Юрьев день, и пахарь прикрепился к тому полю, где застал его новый закон.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» – вырвалось из народной груди скорбно-насмешливым криком… И перешел этот крик навеки в потомство.
На 270 лет, – как показала история, – приковал Борис к земле несколько миллионов людей, только бы угодить сильным помещикам, властным князьям и боярам, больше всего страдавшим от частых переходов крестьян от господина к господину.
Но оказалось, никому не угодил Борис.
Мелкие владельцы, правда, почувствовали себя спокойнее. Прочнее все строить смогли теперь, ровнее хозяйство у них пошло. Но крупные «господари» негодовали, что нет возможности по-старому на пустые земли скликать людей, от соседей их сманивать, издалека подзывать…
Эти и другие, более мрачные, толки идут о Годунове. Но долголетняя привычка – повиноваться ему – сильна во всех, и дальше толков дело пока не идет.
Гуляют и более темные слухи в народе и об Угличе, о царевиче, от злодея убиенном, о том, что сам назвал татар окольными путями правитель, дав им знать через мнимых предателей, будто свободны пути к Москве и некому защищать столицу царства…
Но за такие россказни целый город Алексин, где впервые зародились они, – весь город был «на поток» отдан судьями и палачами; и не менее Углича обезлюдел городок, веселый, многолюдный до этого.
На Москве особенно шпыни и доносчики шныряют, каждое слово ловят…
Сболтнет кто не без дурного умысла, по оплошности, против правителя слово скажет, весть повторит недобрую, – и хватают ночью неосторожного, из теплой хаты тащат в приказ, к допросам, на пытку ставят… А там, глядишь, – и сгинул человек.
Свои и то не смеют дознаться: жив ли, умер ли? Сослан куда далеко или в воду брошен, замученный, запытанный…
Все это слышит и знает Митя.
Много, много еще слышит он, что шепчут даже здесь кругом, на дворе патриарха Иова, друга Годунова, им поставленного и в митрополиты, и в патриархи Московские.
Толкуют, что Федору пора умирать, по расчетам Годунова, именно теперь.
Скоро 50 лет минет самому Борису. Десятки лет он медленно, осторожно подбирался к престолу… Столько греха явно и тайно принял на душу, что страшно подумать!
Будь его пора, его правление не после царя Ивана, который кровь, как воду, лил – еще страшнее показались бы дела Бориса. А теперь, умея надевать личину благочестия и смирения, удачно справляясь с внешними врагами, лаская всех, подкупая их царской казной, – он кажется агнцем белым перед багровой, окровавленной тенью Грозного царя…
Все это слышит Митя.
И чувство негодования, какое давно шевелится в груди юноши против лукавого вельможи, – начинает становиться все острее, переходит в чувство какой-то личной ненависти, глубокой, беспощадной вражды, на какую только способна чистая, горячая душа пятнадцатилетнего отрока.
Настал веселый праздник – Святки.
Широко, шумно справляют дни Рождества по всей Руси. А на Москве – особенно торжественно празднуют их.
Заливаются все московские колокола, которых до пяти тысяч насчитывается, если взять и посады с пригородами. Загудят они все – так не то что на улице – в домах плохо слышат люди друг друга: так потрясают воздух медные груди колокольные, потревоженные ударами тяжких, сильно раскачиваемых языков.
Пусты кельи, и сени, и переходы в Чудовом монастыре. Даже в черных избах дворовых, на поварнях, всюду – темно и безлюдно.
Только сторожа сидят и дремлют у ворот, у калиток, кой-где по внутренним дворам и дворикам. Очнется иной ото сна и заколотит громко в свое избитое по краям, засаленное от прикосновения многих рук ручное било.
– Таки-таки-таки-так! – застучит, выбивая сухую отчетливую дробь, деревянная колотушка… Собака залает, словно давая ей ответ. Другие ответят ей, все дальше и дальше подавая звонкие голоса замирающим лаем.