Годунов приблизился к царю.
Царь притянул его за руку к себе:
– Наклонись! А царевич Иван как?! – прошептал он ему на ухо. – Не замечал ли чего? Не шатается ли?!
Годунов ответил не сразу. Задумался.
– Ну, ну! – нетерпеливо дернул его за рукав царь. Щеки Бориса коснулось горячее дыхание царя.
– Нет, великий государь, ничего не замечал. Я – малый чин перед лицом государевой семьи. Мне ли судить?! И думать я боюсь о том. Молю тебя, великий государь, не спрашивай меня о детях своих.
– Полно! Не хитри! Ты что-то знаешь?! А?!
– Ничего, милостивый батюшка государь, не ведаю.
– А я слышал, будто и он против меня... И будто осуждает меня за неудачи в Литве. Так ли это?
– Не слыхал я того... Мню я – умышление то злых, неверных людей. У многих на языке мед, а под языком лед. Прости меня, великий государь, не пытай! – Годунов опустился на колени. – Мне ли судить о том?!
– Так вот я тебе скажу: молод еще царевич, слушает людей. Последи! Вон около него Щенятев Петька крутит, как пес, хвостом. Нашептывает ему. Опасный человек. Хотел я Петьку удалить от него – не дает, сердится. Пожалел я его. Да! Жалость моя не в пользу ему. Увы! Не пришлось мне обучать детей своих, как бы того хотел я. Император Феодосий Великий искал наставника для сыновей своих Аркадия и Гонория. Он желал найти человека ученого и благочестивого. Ему указали на Арсения. Император принял его с величайшим почетом. Он призвал сыновей и, передавая их Арсению, сказал: «Будь им более отец, нежели я, – ибо важнее дать детям разум, нежели жизнь, – сделай их добродетельными и мудрыми, сохрани их от соблазнов юности, и Бог воздаст тебе за труды твои. Не смотри на то, что они – сыновья царя, требуй от них полной покорности!» Мои же монахи многое истолковали Ивану и Федору в ущерб правде и не на пользу нашему царству. Не учителями они были, а льстецами и ласкателями, покорными холопами царевых детей.
– Одно осмелюсь молвить тебе, батюшка государь. Твое доброе сердце во зло употребляют. Ты зело печешься о подданных своих, и то во грех иных вводит и в заблуждение. Многие ни во что сочли твое благорасположение, так и монахи те, и многие до плахи довели себя в те поры своего распутства. И позволю себе я сказать: вон Щелкаловы да и Никита Романыч. На высокие посты возведены, обласканы тобою, а с голландцев мзду якобы тянут непомерную и тем аглицкую страну от нас отталкивают, обижают нужных людей... Забыли, что неправедно нажитая прибыль – огонь. В том огне сгорают государствия важные дела.
Иван Васильевич вскочил с места, сердито стукнул посохом об пол:
– Что ты сказал? Щелкалов, Никитка?!
– Точно, государь.
– А ты почем знаешь? Борис, будь прям! Не хули!
– Писали о том сами аглицкие люди...
– А где то писание? И справедливо ли оно?! Зачем держат его в ящиках Посольского приказа?! Не все одинаковы и аглицкие люди... Не всем верить можно! Будь осторожен.
– Оно у меня.
– Читай, коли так. Читай! – снова раздраженно стукнул об пол посохом царь Иван.
– Данил Сильвестр, аглицкий человек, толмач твоей государевой службы, перевел то и целовал крест, что-де писание это есть подлинный перевод того письма аглицкого посла.
– Читай!.. – нетерпеливо крикнул царь Иван.
Борис начал медленно, с расстановкой читать:
– «Объявляю, что, когда я выехал из Москвы, Никита Романович и Андрей Щелкалов выдавали себя царями и потому так и назывались многими людьми, даже многими умнейшими и главнейшими советниками».
Иван Васильевич побледнел, затрясся.
– Буде! Обожди! – махнул он рукой. – Не хочу! Устал. Побереги бумагу... Убери!.. Давай опять говорить о Студеном. Самому бы туда мне... посмотреть бы... Да вот, вишь, хворь мешает... Тебя пошлю... Ты расскажешь, а теперь иди! Оставь меня одного. Дай бумагу! – Царь выхватил ее из рук Годунова. – Однако же помни: царь не отказался и от своих балтийских берегов... Они – извечная земля наша...
Борис поклонился и вышел.
Царь Иван вынул из ларца зеркало и принялся внимательно рассматривать свое лицо. Морщинистое. Желтое. Седина в усах, в бороде.
«Вот она пришла... старость! За моей спиной даже Щелкаловы воровским промыслом занялись!»
Он гневно покачал головою, стукнув ладонью о стол.
Не вовремя старость, не к делу хворь! Воры торжествуют. Слуги развращаются, теряют страх.
«Проклятые!» – Царь с отвращением плюнул.
Ливонские немцы назло московскому царю распахнули дверь Ливонии перед Польшей, Швецией и Данией, чтобы не покориться русскому царству: «Пускай-де Швеция и Дания захватят нашу землю, только бы не русские!» Четверо против Руси! Приходится уступить. Боярская измена принесла свои плоды. Согрешили бояре. На веки вечные запятнали себя. Тяжело бороться царю и с внешними врагами, и с внутренними. Тяжело!
«Пятьдесят лет!»
Царь с сердцем бросил на стол зеркало.
V
Поутру выходит Анна из дома с красного крыльца кормить ягодами медвежонка. Она с детским восхищением следит за тем, как он день ото дня делается ростом больше и бедовее.
Но не только ради медвежонка теперь выходит она во двор. Она узнала, что из своего уединения, с вышки, на нее в это время тайком смотрит он, этот юноша, этот таинственный Игнатий, которого отец держит отдельно ото всех, не позволяя ему встречаться ни с матерью, Феоктистой Ивановной, ни с нею самой – Анной.
Отец и Хвостов верхом на конях ни свет ни заря уезжают куда-то, а возвращаются в полдень, к обеду, причем Игнатий тотчас же запирается в своей башенке-терему.
Однажды мать проговорилась: отец ездит с парнем на потешные поля, чтобы приохотить его к воинскому делу и к искусству огневого боя под присмотром московских пушкарей.
Но как ни оберегали родители Анну от встречи с юношей, все же однажды они встретились и даже успели перекинуться несколькими словами.
Случилось так.
В субботний день возвращалась Анна с матерью в возке ото всенощной. В одном овражке возок их застрял; лошади не могли вывезти его из глубокой грязи, несмотря на все старание возницы, немилосердно хлеставшего их.
Тою же дорогой возвращался домой Игнатий Хвостов.
Быстро соскочил он со своего коня, привязал его к возку и помог вознице вытащить возок из овражка. Когда Игнатий отвязывал коня, девушка выглянула из возка и спросила, кто им помог выбраться на дорогу. Увидев Хвостова, она смутилась, но как-то невольно крикнула: «Спасибо тебе, добрый человек!» Он разрумянился и, отвесив низкий поклон, произнес тихо-тихо: «Бог спасет, красавица!»
Только и всего. После этого у Анны появилось желание два раза в день ходить к медвежонку. Утром и в полдень. И каждый раз она чувствовала, что на нее смотрит этот красавец, этот сказочный гость, голос которого так очаровал ее. Недаром – она подслушала это однажды в разговоре отца с матерью – его полюбил и сам государь Иван Васильевич. Царь призывал его к себе уже не один раз.
Веселее стало Анне и приятнее смотреть на отцовский дом, на пожелтевшие березки вокруг их жилища, даже на усадебные ворота, в которые верхом въезжает он. А в медвежонке она уже стала видеть не лесного зверя, а своего доброго слугу, тайного сообщника.
Феоктиста Ивановна подметила в дочери перемену. Успешнее спорилось в ее девичьих руках и шитье, и вязанье, и всякое иное дело. Все выполняла она теперь с большою охотою, быстро и легко. И с родителями она стала ласковее. И в моленной дольше, чем обыкновенно, стояла на коленях и усерднее молилась.
Отец был молчалив. Посматривал озабоченно на оживленное, веселое лицо дочери, когда она сидела за прялкой или за вязаньем, а один раз даже произнес вслух, сокрушенно вздохнув:
– Трудно человеку побороть в себе дух сомнения. Прости ты, Господи! Испорчены мы, грешные!
– Господь милостив, простит... – стараясь успокоить мужа, поспешила отозваться на его слова Феоктиста Ивановна.
Шли беспечально дни за днями. И вот однажды государь вызвал Никиту Годунова во дворец и приказал ему немедля снаряжаться в дорогу, сопровождать в Вологду обоз с корабельными снастями. В последнее время стали случаться нападения разбойников на государевы и торговые караваны. Многие крестьяне из разоренных войною и мором сел и деревень ушли в леса и примкнули к ворам. И велел царь написать грамоты к разбойникам, что коли они покинут татьбу и покаются, то государь их простит и на свою службу возьмет. Эти грамоты велел царь раздавать в деревнях по дороге в Вологду.
Никита Годунов, помолившись в Успенском соборе, взял с собою две сотни стрельцов и, провожаемый посадскими ротозеями, двинулся с обозом в путь.
Перед расставаньем с семьей он долго поучал жену и дочь, чтобы они хранили пуще глаза честь семьи. Ни одним словом он не намекнул на Игнатия Хвостова, но и матери и дочери было ясно, о чем идет речь. Благословил жену и дочь, прижал их по очереди к сердцу и помчался без оглядки к своему стрелецкому отряду на тот берег реки Москвы, в Стрелецкую слободу.