И хотя смешного тут было мало, я так невыносимо устал и от бегства, и от постоянной необходимости скрывать страх, что, залившись смехом, уже не мог остановиться. Эта смешинка, внезапно попавшая мне в рот, блохой перекинулась на нее — и вскоре мы уже оба безудержно и беспомощно хохотали, как будто, посмеявшись над злой судьбой, можно было отыграться и заручиться спасением.
Потом, когда смех прошел, мы лежали, прислонившись к деревьям, и смотрели в темноту, опустошенные собственным цепким желанием жить.
Наконец она проговорила:
— Ну и что с нами будет теперь?
Что с нами будет теперь?
— Ну, вы некоторое время сможете разыгрывать пленительную монахиню, — ответил я. — Впрочем, кто-то может усомниться в здравости вашего рассудка, глядя, в каком буйстве вы обрили себе голову.
Хотя еще недавно мы безудержно хохотали, это был отнюдь не предмет для шуток, и я догадался, что от моих слов она содрогнулась. В темноте ее лица не было видно, хотя ужас, мелькнувший у нее в глазах, я разглядел, а кровавая рана на лбу резко выделялась на фоне ее белой кожи. Я вздохнул.
— Или можно выждать, зализать раны, а когда вы исцелитесь, начнем все сначала. Ведь не навек же Рим заняли враги, да и мужчины с хорошим вкусом, которым нужно то, что предлагаете вы, никогда не переведутся.
— Нет, только не Рим, — ответила она, и теперь голос ее дрогнул не только от страха, но и от гнева. — Я не вернусь туда. Никогда. Ни за что.
Поразмыслив, я согласился с ней: ведь большинство мужчин, особенно те, кому есть что забывать, желают, чтобы их женщины были нежны, как весенние ягнята. А к той поре, когда в Риме вновь настанет благополучие, мы оба успеем состариться, и нам вряд ли удастся насладиться благами нового расцвета. Значит, Рим отменяется.
Я пожал плечами и изобразил непринужденный тон:
— Тогда куда же?
Разумеется, мы оба знали ответ. Когда война вытирала свои липкие от крови пальцы обо все подряд земли, для бегства оставалось одно-единственное место — город богатства и надежности, где правили люди, обладавшие не только деньгами, но и хорошими манерами и потому платившие за то, что солдаты обычно отбирают с помощью штыка. Независимое государство, наделенное чувством красоты и талантом к торговле, где изгнанники, которым достает ума и воображения, сколачивают новые состояния. Есть даже люди, убежденные в том, что это величайший город на свете, самый процветающий и самый мирный. Да только мне самому, несмотря на все эти чудесные и волшебные рассказы, никогда туда не хотелось.
Но теперь выбор был не за мной. За эти последние дни моя госпожа выстрадала и потеряла больше, чем когда-либо выпадало на мою долю, и теперь она вполне заслуженно могла подумать о возвращении домой, если ей этого хотелось.
— Все будет хорошо, Бучино, — сказала она спокойно. — Я помню о твоих страхах, но, если мы только туда доберемся, я уверена — все наладится. Отныне мы с тобой станем товарищами и будем делить все пополам — расходы, прибыли, будем заботиться друг о друге. Клянусь тебе — вдвоем мы добьемся своего!
Я внимательно на нее посмотрел. От долгого бега у меня все еще ныли кости. Желудок болел от голода. Мне хотелось снова спать на кровати, есть свинину — вместо того, чтобы источать запах свинарника, снова проводить время с людьми, у которых в голове мысли, а не жажда крови и которые не меряют богатство кучами награбленного добра. Но дело было не только в этом. Мне больше не хотелось в одиночку скитаться по миру. Потому что с тех пор, как мы обрели друг друга, мир стал гораздо теплее.
— Согласен, — ответил я. — Только если я не промочу там ног.
Она улыбнулась и накрыла мою ладонь своей.
— Не тревожься. Я не дам воде поглотить тебя.
Они прибыли ночью, на гребной лодке, плывшей со стороны материка.
Уродливый коротышка на пристани в Местре начал торговаться. С первого взгляда на их лохмотья и скудные пожитки становилось ясно, что эта парочка явилась издалека, а его заметный римский выговор, а также непременное условие — плыть под покровом ночи, дабы избежать чумных дозоров, — дали лодочнику повод заломить тройную против обычной цену. Но тут вмешалась женщина, высокая и стройная, закутанная, будто турчанка, так что кроме лица ничего не было видно. Однако говорила она на таком безупречном венецианском наречии, а пререкалась так яростно, что лодочник пошел на попятный и даже согласился получить плату только после того, как высадит их в городе возле указанного дома.
Черная вода волновалась под плотными тучами. Едва они оттолкнулись от берега, как их окутала тьма, и слышался только плеск волн об дерево, какое-то время даже казалось, будто они плывут в открытое море, а этот город на воде, о котором люди рассказывали с таким трепетом, — всего-навсего плод фантазии, выдумка, порожденная людской тягой к чудесам. Но когда наступил полный мрак, то далеко впереди, на горизонте, его вдруг прорвало свечение мерцающих огоньков, словно это русалочьи волосы отливали лунным светом на поверхности воды. Лодочник греб сильными, ровными движениями, и эти дальние огни росли и расширялись — пока наконец не проступили первые очертания домов, парившие над водой, точно контуры бледных надгробий. Показался проход между цветными деревянными сигнальными шестами, по которому лодки попадали из открытой лагуны в широкое устье канала, по обеим сторонам которого вырастали лачуги и склады с пристанями, заваленными камнями или грудами досок, рядом качались пришвартованные грузные баржи. Этот канал лениво извивался несколько сотен метров, пока не встречался с более широкой полосой воды.
Лодочник повел свое суденышко влево, где открылся совсем другой вид. Они плыли мимо жилых домов, мимо церкви со строгим кирпичным фасадом, взмывающим в небо, и с плоским, пустым внешним двором. Потом, когда из-за облаков выглянул лукавый месяц, по обеим сторонам от лодки начали проступать большие дома, и казалось, их мозаичные, позолоченные фасады вырастали прямо из воды. Женщина, переносившая плавание спокойно, сидела словно пригвожденная к скамье. А вот несчастный уродец, наоборот, цеплялся за борта лодки, его коротенькое тело было напряжено, как у зверя; крупная голова моталась из стороны в сторону, как будто он страшился увиденного, но одновременно боялся что-то пропустить. Лодочник, который состарился, наблюдая, как изумляются другие, замедлил ход в надежде, что красивый вид принесет ему несколько лишних монет. Здесь канал был широк и черен, будто просторный блестящий коридор в гигантском особняке. Несмотря на поздний час, изредка попадались и другие лодки, но особой формы: гладкие, узкие, с небольшой каютой посередине, с одним гребцом, который, стоя на корме, ловко орудовал длинным веслом, заставляя лодку плавно скользить по темной глади.
В бледно-восковом свете здания высотой в три-четыре этажа, стоявшие по обеим сторонам и напоминавшие дворцы-призраки, становились все величественнее. Входы в эти дома располагались низко, прямо на воде: несколько каменных ступенек — вот и все, что отделяло их от плещущего моря. Иногда сквозь распахнутые двери виднелись похожие на пещеру передние залы, а снаружи рядами выстраивались привязанные к молу узкие лодки, поблескивающие серебряными носами в свете случайного фонаря. Теперь женщина заметно оживилась и не сводила глаз с верхних этажей с их рядами стрельчатых арочных окон, чья каменная резьба при лунном сиянии казалась узорным кружевом. Многие дома оставались темными, потому что наступила уже глубокая ночь, но кое-где мерцание множества свечей на подвесных канделябрах, само количество коих свидетельствовало о необычайном богатстве домовладельцев, освещало огромные гулкие залы, где двигались силуэты, а изнутри долетал и тонул в водах канала монотонный говор.
Каждые пятьдесят или сто метров между домами показывалась щель, и камень уступал место очередному каналу—узкому, как палец, и черному, как преисподняя, — впадавшему в главный канал. Когда прошло около четверти часа, женщина подала знак лодочнику, и тот, взмахнув веслами, вывернул и направил лодку в один из таких боковых каналов. Их снова поглотила темень, бока домов уходили ввысь, будто стены ущелья, преграждая путь лунному свету. Лодка замедлила ход. Вскоре показалась узкая каменная набережная. Здесь воздух был удушливый — накопившийся за день зной застоялся в каменной ловушке, появился запах гниения и резкая вонь мочи — ароматы нищеты. Даже звуки тут стали другими — плеск воды, отскакивавший и отдававшийся эхом от тесно стоящих стен, казался более гулким, почти сердитым. Они проплывали под мостами такими низкими, что приходилось немного пригибать головы, чтобы не удариться об их своды. Лодочник трудился изо всех сил, зорко, словно кот, вглядываясь во тьму, разливавшуюся впереди. Эти водяные ходы соединялись под разными углами, порой так неожиданно, что ему приходилось сильно замедлять ход, прежде чем повернуть, и всякий раз он криком предупреждал тех, кто мог плыть ему навстречу. А иногда кто-то другой первым вскрикивал в ночном мраке — голос взлетал и падал. Похоже, правила поведения на воде гласили, что крикнувший первым и проезжает первым, а встречная лодка тем временем ждет. У некоторых на палубах горели свечи в стеклянных сосудах — они выплывали из тьмы, будто пляшущие светляки, другие же шли в кромешной темноте, и единственным признаком их движения служил тяжкий вздох воды.