По парадному крыльцу, основательно припоздав, подымаются Иконников, Михель и Бочаров. Бочарова и не узнать: он в пальто с меховым воротником, в высокой шапке. Под пальто манишка подпирает подбородок, под пальто коричневый сюртук, узкие брюки со штрипками. Все это мешковато немного, хотя Анастасия и подгоняла.
Иконников ведет его в вестибюль. Там уже пусто, запахи пудры, духов, женского пота, дорогого табаку. Ловко подлетает завитой малый, принимает от Иконникова шапку. Костя раздевается сам, неумело поправляет галстук.
Втроем идут они к зале по навощенному паркету, в котором опрокинуто горят люстры. Полудетские голоса слаженно выпевают гимн.
— Боже, царя храни! — подымает глаза подпоручик Михель, приоткрывает дверь. Запах гнили, который отвращал Иконникова на заседаниях, тяжело бьет в ноздри.
Ждать пришлось недолго. Гимназисты овцами затопотали по сцене, покидая ее, завизжали колесики рояля, юный Пантюхин, гусем вытянув шею, надрывно проговорил романс. Зааплодировали и повалили из зала. На хорах, послушная жезлу господина капельмейстера Немвродова, грянула музыка.
Глаза у Кости разбежались. Он потерял в толпе Иконникова и Михеля, спрятался за колонну. Все пестрело, мерцало, плыло вокруг.
Городской голова Колпаков, носатый, кривоногий, толстый, борода веером, вел под руку миловидную маленькую жену. Глаза у нее отрешенные, под ними синеватые тени. А это сам губернатор. Губы его значительно поджаты, голова торчмя стоит в расшитом воротнике мундира. Вокруг мухами вьются фраки. Пароходчик Каменский, молодой, подвижный, теребит маленькую бородку, улыбается двум кружевным дамам. Возле шоколадного ресторатора Голованова возгласы, смех; ресторатор — известный остроумец. Бряцая шпорами, широко, властно проходит подполковник Комаров. Пальцы на руках его толстые, в рыжей шерсти. Костя вдруг увидел, как эти пальцы вертят мамино письмо; под кадык подкатила тошнота. Не надо было напрашиваться сюда!..
Дамы, дамы, дамы. Река кружев. Шуршит шелк, вылезают из него атлас плеч и грудей, желтый жир, медальоны, бархотки. Сколько возбужденных глаз, полуоткрытых губ. Костя крутит головой, ищет. Вот, вот полковник Нестеровский, скорее за ним!
— Господа, господа, — властно призывает дама, губами похожая на губернатора, — лот-терея, ло-терея, господа!
В зале грохот: через какую-то дверь из нее выносят стулья.
Нестеровский сворачивает за угол. В овальной комнате мужчины курят трубки и сигары. Лакей, развевая фалды, подлетает с бокалами на подносе.
— Нет, что там говорить, — восклицает историк Смышляев, — большие невзгоды для России оттого, что дети ее рано знакомятся с иностранными землями, не получив надлежащего понятия о своей и привычки любить ее.
— Чепуха, — возражает Нестеровский, сразу вступив в разговор. — Мы шарахались от Европы: «самобытные, издревле и прочее!» И лбом хотели прошибить английскую и французскую броню!
— Из Европы вся зараза ползет, — возопил какой-то гриб, стискивая кулачки. — Вот опять поляки манифестации затеяли. Думаете, не откликнется у нас? Подождите!..
Костя заметил побледневшее лицо Иконникова, усталые складки на лбу. Он не знал, что Смышляев минуту назад сообщил Александру Ивановичу: «Вот, ваши семинаристы пойманы с прокламациями. Напрасно не вняли моему совету. Бедные юноши. Быть преступником аб инкунабулис!..»[3]
А Иконникову нельзя было уходить, пока не покинул бала губернатор.
Он вышел из курительной комнаты, ища свежего воздуху, но пестрая толпа своим дыханием отравляла. Оставив какого-то вертлявого и прыщеватого хлыща, подлетела к Иконникову Ольга Колпакова, дернула обнаженным плечом:
— Пригласите меня кататься, Александр Иванович! По Каме, на тройках, а?
Она дурачилась, но последнее слово прозвучало так просительно, так беспомощно, что Иконников теперь куда внимательнее взглянул на нее.
Часто, слишком часто встречал он ее на улицах, в благотворительных концертах, которые устраивал до открытия библиотеки; он как-то не придавал особого значения тому, что дочка городского головы пришла к нему и сказала: «Вы и ваши семинаристы — самые веселые в Перми люди!», лишь согласился принимать от Колпаковой некоторые услуги, решив, однако, не допускать ее за кулисы библиотеки. Но истинных побуждений девицы Колпаковой так и не мог понять.
И теперь, занятый своими мыслями, он только удивился, заметив ее глаза, тихие, покорные; она прикусила губу, сердито засмеялась, неучтиво повернулась на каблуках.
Иконников тут же забыл о ней: ах, как дорого дал бы он за то, чтобы оказаться сейчас в своем кабинете, поразмыслить наедине со своей совестью…
Из залы грянул вальс. Наступая на чьи-то ноги, работая локтями, не помышляя о том, что сейчас могут его разоблачить и вывести, ринулся туда Бочаров. И увидел Наденьку. Чуть наклонив голову набок, полузакрыв глаза, она легко отдавалась воле высокого подтянутого армейского поручика. Поручик держал ее небрежно, умело. Костя едва не заплакал. Но его толкали, теснили к стене, спины загородили танцующих.
— Ага, вот вы где, — обрадовался подпоручик Михель. Он был слегка навеселе, глаза блестели. — Какова дочка вашего начальника! Богиня!.. Что с вами, Костя?
— Душно немного.
Вальс запутался в висюльках люстры, затих. Прямо к Косте и Михелю поручик сопровождал Наденьку. Она раскраснелась, под платьем подымались и опадали маленькие груди. Косте захотелось пасть перед нею на колени.
— Жорж, — сказал поручик, — куда ты пропал?
— Подавлял бунт бутылки шампанского. Разделял и властвовал, подражая тебе.
— Все язвишь! Кто это с тобой?
— Позвольте представить моего друга Константина Бочарова, — кивнул Михель Наденьке.
— Мы знакомы, — просто сказала она.
— Вот как?.. Поручик Стеновой! — по привычке щелкнул каблуками поручик.
— Мы зовем Стенового человеком с пальмовой ветвью, — засмеялся Михель. — Когда он появляется среди каннибалов, они обращаются в кротких овечек.
Снова загремел оркестр, поручик предложил Наденьке руку.
— Ликует буйный Рим, — сказал Михель с какой-то внезапной злостью.
Неужели Смышляев прав: слишком много взял на себя Иконников. Куда он толкает юношей, у которых звон своей крови заглушает залпы и колокола? Что там осторожность? Александр Иванович не устает о ней твердить, прокламации взывают к ней! Обо всем забывают семинаристы.
Саша Пономарев в Чермозе пришел в гости к знакомому учителю, за столом кричал:
— Надо уничтожить весь государственный порядок! Нам нужна демократия!
Учитель донес мировому посреднику, Сашу схватили.
Иван Коровин вздумал читать прокламацию «К молодому поколению» церковному старосте… А где были глаза у Михаила Констанского, неужто не видел священника среди своих знакомых?
Не Иконников толкает их: они идут к нему! Нет, не Иконников заставляет их искать среди строчек Герцена, Чернышевского, Михайлова призывы к борьбе! Юность не может мириться с мерзостью, ложью, рогатками. «И не во мне дело, — старается оправдать себя Александр Иванович. — Не будь меня — нашли бы другого. И я сам водоворотом был притянут в середину. Бочаров пока еще прихвачен краем, но логика центробежной силы одна… Смышляев оказался слишком плавуч, его отнесло в тину…»
Однако оправдания не было. Иконников снова и снова повторял имена тех, кто пока еще на свободе. Они теряли свое живое значение, становились списком — поминальником. И не комната была, а высокие, послушные каждому звуку своды церкви. И он стоял перед аналоем в полном облачении. Потрескивали свечи, лики святых оборотились к нему. Смутная толпа ждала, удерживая дыхание. Каким голосом помянет он сейчас всех, внесенных в долгий список?
— Кажется, у меня лихорадка, — вслух сказал Иконников, тронул ладонью ледяное оконное стекло.
Поздний вечер за окном. Луна пошла на ущерб, источила край о колючие иглы звезд. Снега лежат тихие, притаились притворились, что будут вечно покоиться на земле. Но быть весне, быть!
Чьи-то шаги по коридору. Открывается дверь. Феодосий, да это же Феодосий!
— Доставил камень, Александр Иванович!
Топчется Некрасов на месте. Охота ему захватить Иконникова в руки, притиснуть к себе, трижды, по-русски поцеловать. Но Иконников спокоен, деловит:
— Чаю?
— И водки.
— Проще водки.
Александр Иванович достает из шкафа графин, две рюмки, наливает с верхом:
— С благополучием.
Оба хрустят соленым огурцом.
— Рассказывай. — Иконников наливает Феодосию.
— Особо-то нечего. Шуметь в Казани пока перестали. Флигель-адъютант императора Мезенцев котом над норами сидит, аж глаза горят. Много наших сцапал. Притаились апостолы. Просят помочь — прокламаций отпечатать и на их долю.