— Пан Анджей, кто научил тебя такой красивой песне? — спрашивала панна Александра.
— Война, Оленька. Мы ее в стане от тоски певали.
Но тут разговор прервал отчаянный крик с задних саней:
— Стой! Стой! Эй, стой!
Пан Анджей повернулся, рассерженный и удивленный тем, что друзья вздумали вдруг звать и останавливать их, и в нескольких десятков шагов от саней увидел всадника, который мчался к ним во весь опор.
— Иисусе Христе! Да это мой вахмистр Сорока: должно быть, что-то стряслось! — сказал пан Анджей.
Вахмистр тем временем подскакал к ним и, осадив коня так, что тот присел на задние ноги, крикнул, задыхаясь:
— Пан ротмистр!..
— Что случилось, Сорока?
— Упиту жгут, дерутся!
— Господи Иисусе! — вскрикнула панна Александра.
— Не бойся, Оленька!.. Кто дерется?
— Солдаты с мещанами. В рынке пожар! Мещане заперлись там и послали в Поневеж за гарнизоном, а я сюда прискакал, к твоей милости. Прямо дух захватило…
Пока они разговаривали, подъехали сани, которые шли позади; Кокосинский, Раницкий, Кульвец-Гиппоцентаврус, Углик, Рекуц и Зенд соскочили в снег и окружили Кмицица и Сороку.
— Откуда сыр-бор загорелся? — спрашивал Кмициц.
— Мещане не хотели давать ни припасу людям, ни корма лошадям, ассигновок будто бы не было; ну солдаты и стали брать силком. Мы в рынке осадили бурмистра да тех мещан, что заперлись с ним. Стрельба началась, ну мы два дома и подожгли; гвалт теперь страшный, и в набат бьют…
Глаза Кмицица загорелись гневом.
— Надо и нам идти на помощь! — крикнул Кокосинский.
— Потопчем сиволапое войско! — кричал Раницкий, у которого все лицо пошло красными, белыми и темными пятнами. — Шах, шах, ясновельможные!
Зенд захохотал совершенно так, как хохочет филин, даже лошади испугались, а Рекуц поднял глаза и пропищал:
— Бей, кто в бога верует! Петуха пустить сиволапым!
— Молчать! — взревел Кмициц, так что эхо отдалось в лесу, а стоявший ближе всех Зенд покачнулся, как пьяный. — Вам там нечего делать! Никакой резни! Всем сесть в двое саней, мне оставить одни и ехать в Любич. Ждать там, может, пришлю за подмогой.
— Как же так? — стал было возражать Раницкий.
Но пан Анджей ткнул его кулаком в зубы и только глазами сверкнул еще страшней.
— Ни пикни у меня! — грозно сказал он.
Все примолкли; видно, боялись его, хотя обычно держались с ним запанибрата.
— Возвращайся, Оленька, в Водокты, — сказал Кмициц, — или поезжай за теткой в Митруны. Вот и не удалось нам покататься. Я знал, что они не усидят там спокойно. Но сейчас ничего, поуспокоятся, только несколько голов слетит с плеч. Будь здорова, Оленька, и не тревожься, я буду к тебе поспешать…
С этими словами он поцеловал ей руки и закутал ее волчьей полостью, потом сел в другие сани и крикнул кучеру:
— В Упиту!
Прошло несколько дней, а Кмициц все не возвращался, зато в Водокты к панне Александре приехали на разведку трое лауданцев. Явился Пакош Гаштовт из Пацунелей, тот самый, у которого гостил пан Володыёвский, патриарх застянка, он знаменит был своим достатком и шестью дочерьми, из которых три были за Бутрымами и в приданое, кроме всего прочего, получили по сотне серебряных талеров. Приехал и Касьян Бутрым, самый старый старик на Лауде, хорошо помнивший Батория, а с ним зять Пакоша, Юзва Бутрым. Хоть Юзва и был в цвете сил — ему едва ли минуло пятьдесят, — однако в Россиены с ополчением он не пошел, так как на войне с казаками у него пушечным ядром оторвало ступню. По этой причине его прозвали Хромцом, или Юзвой Безногим. Страшный это был шляхтич, медвежьей силы и большого ума, ворчун и судья решительный и строгий. За это шляхта в округе побаивалась его, не умел он прощать ни себе, ни другим. Когда ему случалось подвыпить, он становился опасен, но бывало это редко.
Эти-то лауданцы и приехали к панне Александре, которая приняла их ласково, хотя сразу догадалась, что явились они на разведку и хотят что-то выведать у нее о пане Кмицице.
— Мы хотим ехать к нему на поклон, а он, сдается, еще из Упиты не воротился, — говорил Пакош. — Вот мы и приехали к тебе, голубка, поспрошать, когда можно съездить к нему.
— Думаю, пан Анджей вот-вот приедет, — ответила им панна Александра. — Рад он вам будет, опекуны мои, всей душой, много слышал он про вас и когда-то от дедушки, и теперь от меня.
— Только бы не принял он нас так, как Домашевичей, когда те приехали к нему с вестью про смерть полковника! — угрюмо проворчал Юзва.
Но панна Александра услышала и тотчас ответила с живостью:
— Вы за это сердца на него не держите. Может, он и не совсем учтив был с ними, но вину свою признал. И то надо помнить, что он с войны шел, где столько принял трудов! Не диво, коль солдат и погорячится, нрав-то у них, что сабля острая.
Пакош Гаштовт, который хотел жить в мире со всем светом, махнул рукой и сказал:
— Да мы и не дивились! Кабан на кабана и то рыкнет, когда вдруг повстречает, отчего же человеку на человека не рыкнуть! Мы, по старому обычаю, поедем в Любич на поклон к пану Кмицицу, чтобы жил он тут с нами, в походы с нами ходил да в пущу на охоту, как хаживал покойный пан подкоморий.
— Ты уж скажи нам, дитятко, пришелся ли он тебе по сердцу? — спросил Касьян Бутрым. — Наш это долг тебя спрашивать!
— Бог вознаградит вас за доброту. Достойный кавалер пан Кмициц, а когда б и не пришелся мне по сердцу, не пристало мне говорить об этом.
— А ты ничего за ним не заприметила, душенька?
— Ничего! Да и никто тут не имеет права судить его или, упаси бог, не верить ему! Возблагодарим лучше господа бога!
— Что тут до времени господа бога благодарить?! Будет за что, так поблагодарим, а не за что будет, так и благодарить не станем, — возразил мрачный Юзва, который, как истый жмудин, был очень осторожен и предусмотрителен.
— А про свадьбу был у вас разговор? — снова спросил Касьян.
Оленька потупилась.
— Пан Кмициц хочет поскорее…
— Ну, еще бы ему не хотеть, — проворчал Юзва, — дурак он, что ли! Где тот медведь, которому не хочется меду из борти? Только к чему спешить? Не лучше ли поглядеть, что он за человек? Отец Касьян, вы уж скажите, что держите на уме, не дремлите, будто заяц в полдень в борозде!
— Не дремлю я, только думу думаю, как бы сказать об этом, — ответил старичок. — Господь Иисус Христос так сказал: как Куба богу, так бог Кубе! Мы тоже пану Кмицицу зла не желаем, пусть же и он нам не желает. Дай нам того, боже, аминь!
— Был бы он только нам по душе! — прибавил Юзва.
Панна Биллевич нахмурила свои соболиные брови и сказала с некоторой надменностью:
— Помните, почтенные, нам не слугу принимать. Он тут будет господином, не наша, его воля тут будет. Он и в опеке вас сменит.
— Стало быть, чтобы нам больше не мешаться? — спросил Юзва.
— Стало быть, чтобы вам быть ему друзьями, как и он хочет быть вам другом. Он ведь тут об своем добре печется, а своим добром всяк волен распорядиться, как ему вздумается. Разве не правду я говорю, отец Пакош?
— Святую правду, — ответил пацунельский старичок.
А Юзва снова обратился к старому Бутрыму:
— Не дремлите, отец Касьян!
— Я не дремлю, только думу думаю.
— Так говорите, что думаете.
— Что я думаю? Вот что я думаю: знатен пан Кмициц, благородной крови, а мы люди худородные! К тому же солдат он славный: сам один пошел против врага, когда у всех руки опустились. Дай-то бог нам таких побольше. Но товарищи у него отпетый народ! Пан сосед Пакош, вы от Домашевичей это слыхали? Подлые это люди, суд их чести лишил, в войске сыск их ждет и кара. Изверги они! Доставалось от них недругу, но не легче было и обывателю. Жгли, грабили, насильничали, вот что! Добро бы, они зарубили кого, наезд учинили, это и с достойными людьми бывает, а ведь они, как татары, промышляли разбоем, и давно бы уж им по тюрьмам гнить, когда бы пан Кмициц им не покровительствовал, а он — сила! Он любит их и покрывает, а они вьются около него, как слепни летом около лошади. А теперь вот сюда приехали, и все уже знают, что это за люди. Ведь они в первый же день из пистолетов палили, и по кому же? По портретам покойных Биллевичей, чего пан Кмициц не должен был позволять, потому что они его благодетели.
Оленька заткнула уши руками.
— Не может быть! Не может быть!
— Как не может быть, коли так оно и было! Благодетелей своих позволил им перестрелять, с которыми породниться хотел! А потом затащил в дом дворовых девок для разврата! Тьфу! Грех один! Такого у нас не бывало! Первый же день со стрельбы начали и разврата! Первый же день!
Тут старый Касьян разгневался и стал стучать палкой об пол; лицо Оленьки залилось темным румянцем.