Этот человек плохо загорал: лицо было того же цвета, что и треугольник груди под расстегнутым воротом голубого мундира.
Но интереснее всего были руки: цепкие, очень характерные, скрыто нервные, со сплюснутыми на концах, как долото, пальцами. Одна рука сжимала поводья, другая гладила загривок коня.
Поперек седла лежал длинный английский штуцер; два пистолета были небрежно засунуты в переметные сумы.
— Добрый день, Выбицкий, — сказал поручик.
— Добрый день, господин Мусатов.
Рысьи глаза Мусатова ощупали коня, кабриолет, фигуру Алеся.
— В вольтерьянцев играете? — спросил поручик. — Смотрите, привыкнет вот такой ездить, а потом попробует и вас вытолкнуть.
— Это князя Загорского сын, — словно извиняясь, сказал Выбицкий. — В Озерище был в дядькованье.
В глазах Мусатова появилась искра заинтересованности.
— Польские штучки, — сказал он.
— Что вы, господин Мусатов! Загорские из коренных здешних… испокон века православные.
— А сами в католический лес глядят.
— Побойтесь бога! В какой лес?! — Выбицкий был откровенно обижен и за себя, и за господ.
— А почему же этот старый Загорский-Вежа приказал младшего брата вот этого парня в костеле крестить? Скандал был на всю губернию.
Выбицкий опустил глаза.
— Я человек маленький, не мне знать намерения старого господина. Но поймите и вы: человек он старосветский, с капризами.
— Екатерининских времен, — иронически добавил Мусатов.
— Его чудачества на деньгах стоят, — сказал Выбицкий. — Под каждым его капризом — тысяча рублей. Хватит всему Суходольскому суду. Так что не нам с вами его судить.
На мгновение умолкли. Звенели над зеленым руном жаворонки.
— Почему это вы едете не по дороге? — спросил пан Адам.
— Сейчас нам дороги не нужны… Ничего не видели?
— Нет, — встревожился Выбицкий. — А что такое?
Мусатов промолчал, лишь цепкая рука поправила штуцер.
— Черный Вoйна снова в губернии, — сказал он после паузы.
Пан Адам подался вперед.
— Ворвался откуда-то, как бешеный волк, — процедил Мусатов. — Торопится резать, пока пастухи не опомнились. Два года не было — и вдруг каменем на голову.
— А говорили, что вы его тогда… подвалили… два года тому назад.
— Я коня его подвалил… В этот раз буду умнее. Его свалю, а на его коне ездить буду. И откуда он только таких коней добывает? Стрижи, а не кони.
— Не ездили б вы теперь, господин поручик. Этот не мажет.
— И я не промажу, — сказал Мусатов. — Ездил вот криницы в оврагах посмотреть: а вдруг где-то у воды дремлет… Черта с два.
— А напрасно. Из оврага далеко видно. А на одного и не надо много. Выстрел — и все.
— Много помогло егерям, что они не одни были?
— Да что, наконец, случилось?
— Позавчера утром обстрелял с пригорка неполный взвод егерей. В тот же день, вечером, задержал фельдъегеря от генерал-адъютанта. Почту сжег. Вчера встретил на дороге исправника с людьми и разрядил по ним ружье. Днем чуть не нарвалась на него земская полиция, но не догнали. Только хвост жеребца видели. А ночью Раубич сообщил — Вoйна проехал через деревню.
— И все один? — спросил Выбицкий.
— Все один. Со времени последнего мятежа один. Ну, прощай, Выбицкий.
И стегнул плетью коня. Пан Адам смотрел ему вслед.
— Поехали, панич, — сказал он после паузы.
Кабриолет начал спускаться в лощину. Поручик мелькнул точкой на далеком погорке и исчез… Пан Адам сидел нахохленный и как-то странно улыбался.
— Раубич ему сообщил, — буркнул он. — Черного Вoйну, видите ли, им так легко сцапать… Не ты, брат, первый. Ло-ви-и-ли.
— А кто такой этот Черный Вoйна?
Губы Выбицкого тронула едва заметная теплая улыбка.
— Люблю смелых, — сказал он. — Может, потому, что сам не такой. А Вoйна смелый… И страшный. Ездит себе на вороном и стреляет.
— Зачем он ездит?
— Двадцать лет ездит. Всех остальных перебили, постреляли, по крепостям сгноили. А этот ездит… Последняя тень. Ни поймать его, ни купить… Как дух… Чтоб не спали…
Алесь понял, что Выбицкий больше ничего не скажет, и не стал расспрашивать дальше.
Снова мелькнула справа серебряная лента Днепра, более узкого в этом месте. Справа пошли леса. Молодые у дороги, они взбегали на возвышенность, постепенно делались все гуще, пока не переходили — на вершине гряды — в перестойную, дремучую пущу.
Дорога пошла с гривы вниз, ближе к Днепру, и тут глазам открылась уютная и довольно большая лощина. Пригорки окружали ее и прижимали к реке. Лощину, видимо, образовала небольшая речушка, которая сливалась с Днепром здесь, почти под ногами лошадей.
— Папороть, — сказал Выбицкий. — Жэка темна.[11]
Кабриолет спускался к речушке по отвесному склону. Лозняки на берегах расступились, открыв деревянный мостик. За ним перед глазами встали сельские хаты, которые выгодно отличались от озерищенских — почти все с небольшими садами, почти все крытые новой соломой, а кое-где даже и гонтом.
— Загорщина, — сказал пан Адам. — Ваш майорат, панич.
А над Загорщиной, выше по склону, стлался огромный плодовый сад, обрываясь вверху, словно по линейке, темной и роскошной стеной парка.
В парке что-то белело, перечеркнутое по фасаду серебристыми метлами итальянских тополей.
Чем ближе подъезжал кабриолет, тем яснее вырисовывался двухэтажный дом с длинным мезонином и двумя балконами, над которыми теперь были натянуты ослепительно белые, более, чем здание, маркизы. Дом опоясывала галерея на легких каменных арках.
— Ложно понятый провансальский замковый стиль, — сказал почему-то по-русски пан Адам, сказал с такой заученной интонацией, что сразу можно было понять: повторяет чужие слова.
В глубине парка, левее дома, виднелся какой-то круглый павильон, а еще левее и дальше, на пригорке, изящная и очень высокая, узкая церквушка, такая белая и прозрачная, словно вся была воздвигнута из солнечного света.
Алесь, видимо, успел бы лучше рассмотреть все это, но издали послышался топот копыт. Потом из узкого жерла темной аллеи вылетел, словно ядро из пушки, всадник на белом коне и вскачь помчался к ним. Осадил коня у самого кабриолета так резко, что конь будто врос всеми копытами в землю. Алесь увидел косящий нервный глаз коня, его раздувающиеся ноздри. Удивленный, почти испуганный этим неожиданным появлением, не понимая еще, что к чему, он боялся поднять глаза и потому видел только белую кожу седла и белый костюм для верховой езды. Потом робко, исподлобья, метнул взгляд выше и увидел очень загорелое, почти шоколадное лицо, улыбку, открывающую ровные, белые, как снег, зубы, белокурые волнистые усы, и копну волос, и, главное, смеющиеся васильковые глаза с каким-то нездешним, длинным, миндалевидным разрезом.
В следующий момент сильные руки бесцеремонно схватили его, подбросили вверх и снова поймали, и легкомысленный звучный голос весело прокричал что-то непонятное и одновременно вроде бы немного и понятное, но подзабытое:
— Mon petit prince Zagorski![12]
Смущенный Алесь попробовал освободиться, но руки держали его крепко, а рот человека, пахнущий очень приятным табаком, целовал его лицо.
— Мы протестуем!.. Tout va bien! Tout va bien, mon petit fils![13]
Синие глаза смеялись, заглядывая в зрачки маленького звереныша, который съежился на руках, уклоняясь от чужих губ.
И тогда белый стегнул плетью коня и понесся в аллею, в мелькающие блики солнечных зайчиков, оставив далеко позади себя кабриолет.
Аллея разделилась на два полукруга из деревьев, и впереди, за клумбой, за кругом почета, встал дом, широкое крыльцо, окаймленное легкими арками, и белокаменная терраса, на которой стояла женщина в утреннем туалете.
Белый прямиком через клумбу подскочил к террасе, поднял Алеся и пересадил его через перила на руки женщине. Потом встал на седло и перебросил через перила свое гибкое тело.
— Ag, Georges! — только и произнесла укоризненно женщина.
И сразу прильнула к мальчику, внимательно заглядывая в его глаза серьезными, темно-серыми, такими же, как у Алеся, глазами. Говорила и говорила что-то гортанно-страстным и тихим голосом и лишь потом спохватилась:
— Он не понимает, Georges.
— Ai-je bien attache le grelot?[14] Кони — мечта мальчишек. Вот я и прокатил.
— С самого начала и так по-чужому, Жорж…
— Черт, я и не подумал, — сказал смешливый.
И обхватил женщину и мальчика, прижал их к себе.
— Ну, поцелуй меня, поцелуй ее… Ну!
Женщина и белый говорили по-крестьянски. С сильным акцентом, но все же говорили, и это делало их более близкими.
— Поцелуй меня, — сказал белый.
Но мальчику было неловко, и он, наклонившись, поцеловал — совсем как Когутова Марыля попу — руку женщины, изящную, тонкую, казавшуюся особенно белой среди черных кружев широкого рукава.