— Какие люди! Какие косматые люди!
Так оглядев, ощупав и опросив сотни солдат, пропустив через свои руки тысячи ремней, пистолетов, застежек, отослав одних к кузнецу, других к ружейникам, третьих к шорникам, он задержал тех, кого хотел наградить. Комиссар был доволен: набралось больше сотни солдат, которые умели хорошо выговорить «Мария Терезия…», добавляя при этом «Виват!». Кроме того, было немало таких, что, не останавливаясь, могли взять на караул. Найдя полк в отличном состоянии и получив указание быть снисходительным, комиссар решил замять то, что произошло ночью.
У него была болезненная страсть наказывать рапортами. Он имел обыкновение пропустить полк, а вдогонку послать написанное колючими, как иглы, словами четкое и резкое донесение. Пусть с полка дерут шкуру другие! И все-таки, чтобы излить желчь, он, весь красный и потный под напудренным париком, обернулся к неподвижно застывшим с непокрытыми головами офицерам и, сунув одну перчатку за пояс, принялся всех их мерить взглядом. Потом с любезным, но несколько озабоченным видом, устремив взор к церковным куполам, вокруг которых кружилась стая голубей, процедил сквозь зубы:
— Господин Исакович, поздравляю вас, особенно хорошо оружие, да и фураж не плох. Все наказания за прошлую ночь отменяются… то есть… кроме одного. Насильника прогнать сквозь строй!
Вот таким образом было решено пролить кровь Славонско-Подунайского полка {8}, пролить прежде, чем он дойдет до Рейна.
После короткого, молчаливого замешательства, охватившего весь полк, раздались новые команды, и солдаты, сложив оружие, были выведены за лагерь, дабы произвести экзекуцию и навсегда запомнить ночь краж, непокорства, пьянства и блуда.
Полк выстроился как на параде в две шеренги, солдатам роздали триста крепких прутьев, мокрых и сизых, свистевших при взмахе.
Опустив головы, упершись тяжелыми ножищами в землю, они молча стояли друг против друга.
Взглядывая исподлобья направо и налево, они видели два бесконечных ряда огромных ног, и каждая пара словно приросла к земле.
Осужденного со связанными чуть повыше лодыжек ногами и руками, стянутыми у локтей, принесли и бросили перед входом в эту необычную аллею, через которую ему предстояло промчаться не переводя дыхания, аллею, где вместо деревьев неподвижно стояли его земляки с прутьями. Связанный по рукам и ногам, с заткнутым ртом, тяжело сопя, он ждал, что его понесут, и время от времени дергался так, как еще недавно дергались лежавшие тут перед закланием овцы.
Пока у знамени под барабанный бой читали приказ с большими висящими печатями, осужденный, поджав под себя ноги, лежал на земле, и лицо у него было темным, как земля.
Офицеры надели треуголки и вскочили на коней.
Исакович, наливаясь бессильной яростью, приказал позвать фельдшера и подъехать повозке, чтобы после экзекуции взвалить на нее несчастного, как падаль. Он знал этого солдата, как знал их всех в лицо.
Потрясенный мыслью, что через несколько минут солдат будет, вероятно, искалечен и слеп, он подъехал ближе, перегнулся в седле так, что едва не свалился с лошади, и увидел, что бывший пономарь из его села плачет. И Вук Исакович, повинуясь какому-то безотчетному побуждению души, тихо промолвил:
— Прости мя, Секула, в недоумении моем, что делать! Рассуждай: нахожуся в нужде! Не проливай слез! Обрящу ли аз полк к далекой велелепной деннице? И мой долгий живот пройдет, аки краткое житие. И камо аз пойду… горькость смерти вижу…
Потом голого по пояс солдата понесли к двум живым берегам узкой прямой речки, которую он должен проплыть до конца, над ней поднялись, точно ветви верб, прутья…
А когда ему развязали ноги и вынули изо рта кляп, он закричал, уже ощущая удары, но спасения не было — в тот же миг его толкнули между шеренгами.
Первый неловко ударил его по голове. Прут рассек под волосами кожу, но не сильно, на лбу появилась тонкая струйка крови. Барабанщики забили в барабаны.
Какое-то мгновение он стоял, широко открыв глаза, но тут второй ударил его по лицу, так что лопнули губы и брызнула кровь. И только тогда он кинулся бежать, осыпаемый градом неловких ударов по голове, шее, спине и груди.
Воя от боли, окровавленный, со связанными руками, он бежал тяжело, весь извиваясь и покачиваясь из стороны в сторону; издали комиссару в экипаже и кирасирам на лошадях казалось, что это колышется на ветру большой цветок — то белый, то красный.
Когда он упал в первый раз, его окатили водой и толкнули дальше. На мгновение вода, облившая лицо, голову и грудь, вернула ему зрение и силы, и он как безумный побежал снова. Оба его уха, похожие на рыбьи жабры, уже висели кровавыми лоскутьями.
Вскоре он упал снова, сунувшись связанными руками между ног солдат. Ноздри его были разорваны, ладони и пальцы висели точно лохмотья.
Размахивая связанными руками, прижимая их к ничего не видящим глазам, он теперь не бежал, а шатался из стороны в сторону, падал, полз на четвереньках, брызжа тонкими струйками и родничками крови.
Согнувшись над упавшим кровавым клубком, солдаты, торопясь опустить прутья, секли друг друга.
На загривке и плечах кожа у него была содрана, и кровавое мясо свисало клочьями, голова упала на грудь, наконец он свалился без памяти. Изредка приходя в себя, он дергался от ужасной боли.
Все кончилось за несколько секунд. Фельдшер обмывал и перевязывал беднягу, не в силах обнаружить у него ни носа, ни губ, ни ушей, ни глаз. Теперь и родная мать не узнала бы сына.
После экзекуции полк вернулся в лагерь. Поставили усиленные караулы, и не только вокруг, но и в самом лагере.
Когда в городе узнали, как наказан полк, жителей охватил безумный страх. С раннего вечера все крепко-накрепко заперлись. А когда лунный свет залил улочки, весь город трясся от страха.
Однако вечер прошел тихо и мирно, лишь полк, как побитый пес, скулил и завывал за околицей.
На заре предстояло идти дальше. Следующий бивак был назначен у города Радкерсбурга.
Полковые офицеры собрались в тот вечер во дворце печуйского епископа, который знал их язык, так как в окрестностях города жили тысячи правоверных католиков-славян.
Исакович весь день провел в доме комиссара, и команду над полком принял старший из офицеров Пишчевич из Шида. В ожидании назначенного часа офицеры стояли в глубине большого парка у мрачного здания, над входом в которое ангелы держали епископский герб.
Откуда-то доносился запах сирени, разливался свет фонаря. Над головами офицеров с ангела спускался по широко раскинутой сети огромный паук, но черные парадные треуголки мешали им его заметить.
Точно в назначенное время встреченные слугами офицеры вошли во дворец, чтобы прослушать торжественную мессу во дворцовой церкви за «многие лета и дарование победы» Марии Терезии.
Статные, косматые, в расшитых серебром красных суконных мундирах, они, недоуменно переглядываясь, крестились тремя перстами, когда епископ, благословляя их, гнусавил:
— Dominus vobiscum! [2]
Они слушали мессу как одурманенные, их завораживало все — небесная игра органа, пение хора, запах ладана, непонятные латинские слова и ангельский вид красивых мальчиков, которые помогали епископу во время богослужения.
Озаренные неярким светом, пробивавшимся сквозь разноцветные стекла, сербы сидели на огромных скамьях, сгорбившись, звякая при каждом движении саблями, и млели от охватывающего их восторга. Они следили за размеренными движениями священников, часто преклонявших колено перед золотым потиром, разглядывали русоволосых детей с ангельскими личиками и необычные окна, в которые врывался небесными красками догорающий вечер.
Вспоминая свои причудливые деревянные церкви, где пели скопом и громко плевались, диких, неистовых попов, они, таясь друг от друга, все больше размякали и, умиленные, потрясенные, вбирали в себя чистые и мелодичные католические кантилены, пение скрипок, великолепный хоровод священников вокруг епископа, стоявшего под дорогим балдахином.