В одиночку стал думать о самом страшном: неужели его могут спихнуть на пенсию? Он был из тех работников, которые проживают жизнь в работе, а когда приходит грустная пора остановиться, присесть или, не дай бог, прилечь, они об этом не умеют даже думать и отмахиваются от неизбежного, словно не зная, что от старости отбиться нельзя. Гурин просто старался об этом не думать, но сейчас уже нельзя не думать, это стоит за дверью больницы, профессор Струмилин сказал достаточно ясно. И вдруг — проблеск надежды: а может, горком партии сейчас не согласится на его уход и попросит его остаться хотя бы до лучшей ситуации с заменой? Гурину представился даже его разговор с Лосевым… Как он приходит к нему и говорит: так и так, отправляет меня медицина на пенсию. А Лосев в ответ: ну это вы, Гурин, бросьте. Удивительно, что Гурин при этом не осознает призрачности этой надежды — да разве может горком, да еще Лосев, заставить или даже просить работать больного? А вдруг профессор Струмилин ошибается? Можно ведь пойти к другим врачам. И снова Гурин будто забывает, что профессор в здешних местах непререкаемый специалист по сердечным болезням, его частенько вызывают консультировать даже в столицу республики…
Нет, лучше не думать об этом. Гурин силой заставляет себя уйти в мир воспоминаний… Как он вернулся с войны к себе домой в Москву, на Третий Смоленский переулок, — бравый лейтенант двадцати трех лет от роду. Позади — война, он прошел ее с десятого дня от начала и до последнего дня в Берлине, прошел с пехотой, пять ранений, все — тьфу! тьфу! — легкие и два боевых ордена на груди. А там далеко-далеко, еще раньше войны, — десятилетка и полузабытые мечты о будущем. Стыдно вспомнить — мечтал стать певцом, учитель музыки все твердил, будто у него прорезается дивный голос. Где он, тот голос. Погас, осип в Синявинских болотах. И вообще чушь — певец…
А осенью он уже был студентом юридического института. Почему именно юридического? Получилось вроде бы случайно — пошел в милицию получать гражданский паспорт, а там захотел с ним разговаривать начальник — седой дядька с погонами подполковника милиции. Спрашивает: куда пойдешь? А он еще и не знал, куда пойдет. Иди к нам, говорит подполковник. Очень, говорит, хорошая работа — выпалывать из жизни всякую дрянь, от которой людям невмоготу жить. И стал рассказывать, что это за работа. Потом повел вниз в дежурку, а там как раз происшествие — шайку пьяных хулиганов привел в отделение пожилой милиционер. Хулиганье над ним измывается, однако пришли, не разбежались. Теперь такой кураж подняли, что уже и не понять ничего, — орут все сразу. А один берет пожилого милиционера за грудки и как пихнет его об стену, тот еле на ногах устоял. Гурин сам потом не мог припомнить, как все там получилось, а только он врезался в события — того, который пихнул пожилого милиционера, ударом с левой уложил на пол, а потом ринулся и на остальных. Но тут уже вступили в дело дежурный и начальник отделения — его утихомирили и в два счета хулиганов определили в кутузку. Они скулили оттуда, что пошутили и больше не будут.
Вернулись в кабинет начальника. Подполковник говорит огорченно: нехорошо получилось, хотел тебе показать, какая у нас работа, а тут эти гады…
— Да, такая ж у вас работа и есть, — Гурин потирал ушибленное ребро ладони.
Пошел он домой на свой Третий Смоленский, в свой старый московский дом с длинным коридором, где дощатый пол покосился еще до войны. Тут у него комнатуха, в которой он до войны жил у тетки. Недавно она померла, но комнату ему как фронтовику оставили, хорошо еще — никого не успели вселить… Подходит он к своей двери и видит — приоткрыта. Неужели с непривычки не запер? Да нет, вот оно — замок вырван с мясом. Быстро вошел в комнату и сразу — в угол за дверью там — два чемодана с барахлом, которое из Берлина привез. Нет чемоданов, а в них подарки на Рязанщину — матери, сестренкам. Бросился назад в милицию…
Вскоре вернулся домой вместе с уполномоченным розыска лейтенантом милиции Володей Скориковым. Тот взглянул на пустой угол за дверью и спросил: «Вещи были хорошие?» Гурин ответил: «Для меня самые лучшие в мире. Подарки близким. Трофеи». Скориков сказал: «Пятая кража за эту неделю». Гурин спросил: «Есть надежда, что найдете?» Скориков вдруг вспылил: «Какая еще тебе надежда? Кто я тебе — волшебник? и такой же, как ты, армейский лейтенант, только на год раньше тебя с войны списан с простреленным легким. Надежда Надежда… Будем искать!»
Они искали вместе. И вместе стали жить в гуринской комнате, потому что у лейтенанта Скорикова жилья не было и он ночевал в отделении. Вместе они поступили в юридический институт, вместе ночами на Московском почтамте подрабатывали к стипендиям. Окончили институт, и оба пошли работать в прокуратуру, оба там до сих пор и работают. А обоим им все помнится пустой угол за дверью в гуринской комнате на Третьем Смоленском, и не проходит унизительная досада, что воров так и не поймали… Но сколько с тех пор было тихой, спрятанной в душе радости, переживаемой в минуту подписания обвинительного заключения — начала торжества закона над преступностью! Ведь мало кто понимает, какая это счастливая работа — чистить жизнь от всяческой мрази! Так, уйдя в воспоминания, в приятное раздумье о счастливой своей профессии, Гурин и заснул, забыв о том страшном, что стояло за дверью больницы…
Утром его снова осматривал, выслушивал, выспрашивал профессор Струмилин. Гурин отвечал на его вопросы, не в силах подавить раздражение.
— Что это вы злитесь? Это вам вредно, — улыбнулся Струмилин, вглядываясь в его глаза. — А еще хотите вернуться к работе… — Струмилин вздохнул и, глядя в сторону, продолжал: — У меня, уважаемый, было два инфаркта, и первый такой, как у вас, — обширный. И видите — работаю. А если бы не работал, давно бы слег окончательно. Вот так, дорогой мой Сергей Акимович. Слушайте меня внимательно. Завтра мы вас отсюда выпихнем. Сразу же поедете в санаторий, а потом попробуйте вернуться к работе. Только хочу вас предупредить. Вы из той породы, что без работы дохнут. Но раз уж хотите работать, делайте это с разумом, все время помня, что у вас сердце было прострелено инфарктом. Не волноваться вы не можете, но волноваться меньше, сдерживать эмоции надо научиться. И никаких физических перегрузок! Последнее — каждый месяц свидание со мной. Режим я вам напишу особо. Все. — Профессор встал со стула, посмотрел на Гурина с хитроватой улыбкой: — Вопросы есть? Ну и прекрасно, а то меня ждет больной…
Профессор ушел, а Гурин лежал в постели, и в ушах у него гремел духовой оркестр. Черт его знает, откуда он взялся тут, этот оркестр?!
В графине с водой радужно сиял солнечный блеск…
Глава четвертая
Наташа Невельская впервые пригласила Горяева к себе домой, сказала, что у ее отца день рождения. Горяев понимал — ему устраиваются смотрины — и неожиданно для себя волновался. Надел свой лучший темно-синий костюм, повязал скромный галстук и вечером явился с цветами и бутылкой марочного коньяка.
Дверь ему открыла Наташа и принялась непонятно чему смеяться. Провела его в столовую и, давясь от смеха, объявила:
— К нам прибыл Евгений Максимович Горяев, прошу любить и жаловать. А вот это мой отец Семен Николаевич Невельской, а это, соответственно, моя мама Ольга Ивановна.
Горяев направился к сидевшей в кресле седовласой женщине, склонившись, поцеловал ей руку и вручил цветы. Потом подошел к отцу — высокому моложавому мужчине, одетому совсем не по-праздничному, на нем была затрепанная штормовка.
— С днем рождения, Семен Николаевич… — когда они здоровались, Горяев чуть не уронил бутылку.
— Не могу поблагодарить за поздравление, эта дата моя зимой, но вы не смущайтесь, это вечные Наташины штучки…
Хохотала Наташа. Смеялся отец. Благосклонно улыбалась мать. Горяев не знал, что сказать.
— Ну что ж, собрались три итээра, можно открывать производственное совещание, — смеясь, сказал Невельской. — Прошу. Повестка уже на столе.