— Помните гимназиста с белыми волосами, который на вас нападал за ваш милитаризм. Вы-то тогда и внимания на меня не обратили. Фамилией моей не поинтересовались. Ваш интерес тогдашний был нам ясен. Ну а я-то к вам очень присматривался. Другой планеты человек.
Как-то сразу этот человек себя так поставил, что рухнули перегородки дисциплины и чинопочитания, не было блестящего свитского генерала, командира корпуса и захудалого израненного капитана, из штатских чиновников, но были два человека, связанные общею тайною.
— Текущая война вас, вероятно, совершенно излечила от ваших антимилитаристических заблуждений, — сказал Саблин, собираясь выйти и кончить разговор, который странно начинал его волновать, как некогда волновали споры на вечеринках у Вари Мартовой.
— Совсем даже напротив. С каждым днём я убеждаюсь в правоте наших мнений и в ваших заблуждениях. Именно война поставила тот штрих на нашем учении, которого нам недоставало.
— Мы об этом с вами когда-нибудь на досуге побеседуем, — торопясь к выходу, сказал Саблин.
— С особенным удовольствием. Милости просим сюда как-нибудь ночью. Здесь особенно хорошо. Тихо, как в могиле. Иногда проносятся над головою его чемоданы. Он ведь это место знает. Точно поезд гудит над головой. Куда-то шлёпнет! Какого идиота русачка обратит в лепёшку за веру, царя и отечество. Приходите, милости просим.
Было что-то жуткое в его пригласительном жесте, которым он, одновременно приглашая Саблина, запахивал полы своей шинели.
Он не пошёл провожать Саблина по своему форту, он не считал это нужным. Вместо него у дверей вырос славный весёлый юноша с розовым безусым лицом и, чётко отчеканивая каждое слово, отрапортовал: «Ваше превосходительство, на форту Мортомм 13-й роты 812-го пехотного Морочненского полка, офицеров 2, рядовых 112, со стороны неприятеля ничего не замечено».
Саблин подал ему руку. Офицер поклонился и отчётливо представился:
— Подпоручик Ермолов.
— Вы из каких Ермоловых? — спросил Саблин.
— Мой отец помещик Ставропольской губернии.
— Давно на фронте?
— Четвёртый месяц.
Рота уже была им разбужена и стояла на нижней ступеньке блиндажа. Молодые и старые лица внимательно смотрели на Саблина, и в них была осмысленность и понимание обстановки.
— Что же вы делаете, чтобы люди не скучали? — спросил Саблин у Ермолова.
— На балалайках играем. Нам из Земгора балалайки подарили, песни поем, читаем, вот книг мало, а просил прислать — прислали все неподходящее. Им читать нельзя. Брошюры разные, да ещё Горького сочинения, Андреева — совсем нельзя им читать. Надо бы бодрое что. Мы не скучаем.
Саблин кончал обход форта. Доска на краю его указывала путь к 14-й роте на форт маршала Фоша.
— Пойдемте, — сказал он Козлову. — До свидания, милый поручик. Храни вас Господь!
Саблину хотелось перекрестить и поцеловать этого юношу, так непохожего на виденных им в тылу трёх аяксов.
— Славный, славный офицер, — говорил сзади него Козлов. — Вся рота на нём.
— Так для чего же вы этого сумасшедшего-то держите?
— Нельзя без него. Для авторитета. Ведь Ермолов — мальчик. Иной раз заколеблется рота, он юркнет к Верцинскому, помолчит с ним полчаса и выйдет к роте: «Ничего не поделаешь, — говорит, — командир роты так приказал. Злющий-презлющий сидит». Ну и смирятся. Верцинский-то им не понятен, что у него на уме. С чертями знается. Ну и боятся его. Политика, ваше превосходительство, стала нужна, вот что худо. Солдат не тот и офицер новый. Вот и 14-я рота.
Худощавый чернобородый капитан подходил к Саблину с рапортом.
Саблина тянуло к Верцинскому на его страшный форт Мортомм, в его блиндаж-землянку, полную кровавых воспоминаний и привидений, и именно ночью тянуло, одного. Это тоже было своего рода сумасшествие — ездить по ночам на позицию одному, без Давыдова и адьютанта. Он доезжал на автомобиле с погашенными огнями почти до самого Шпелеври. Здесь он выходил и говорил шофёру: «Подать утром в Бережницу, к резервной роте», — и шёл в окопы. Ночью окопы жили. Пахло по ходам сообщения щами и солдатом, и вдоль окопа по бойницам стояли и сидели люди. Часто били пушки. На той стороне вспыхивали ракеты и оттуда чудился гомон людей. Потом вдруг стихало и из далёкого тыла слышался быстро приближающийся тяжёлый рокот большого снаряда. Казалось, что было видно, как он летел. Вдруг где-либо, совсем неожиданно и не там, где думали, зашуршит и завизжит воздух, все освещая, вспыхнет яркое пламя, раздастся страшный оглушающий грохот и завоют осколки, разлетаясь кругом. Потом наступит мучительная тишина. Ухо прислушивается, не слышно ли стонов, не кричит ли кто-либо жутким голосом «носилки!». Пахнет какою-то химией. Не порохом, но едким запахом кислоты. Тихо всё. Потом раздастся чей-то голос: «Куда попало?» И послышится ответ: «Немного не дохватило до командирской землянки».
После этого царит жуткая тишина. Солдаты боятся сидеть в землянках и жмутся подле брустверов и траверсов. Кто-нибудь тихо вздохнёт и скажет задумчиво: «Так-то вот Павлиновские сидели в землянке, а оно ударило. Не то восемь, не то шестнадцать человек положило. И не нашли».
И больше всего смущало людей то, что были люди и ничего не осталось, чтобы похоронить.
Ночью мерещатся газы. Особливо под утро. Вдруг где-то на фланге печально зазвонит чугунная доска, завторит другая, раздадутся выстрелы, и люди тревожно хватаются за маски и начинают надевать их и кажутся уже не солдатами, а страшными демонами, ходящими под землёй. Выбежит вперёд химическая команда, пойдут тяжёлые минуты. Шибко бьётся сердце и не знаешь, почему оно бьётся, потому ли, что волнение охватило или это уже газ начинает отравлять. Сквозь мутные очки противогаза все кажется необычным и чудятся у кольев какие-то тёмные фигуры. — Снимай маски. Никаких газов!
Ложная тревога. Туман поднялся с реки. Скоро рассвет.
Утром по всему фронту поднимается пальба. Грохочут пушки и в бледной синеве неба часто белыми зайчиками, целыми стайками рвутся шрапнели. Летят аэропланы. Один, другой, третий, четвёртый, пятый. К грохоту наших пушек начинают примешиваться тяжёлые глухие удары от взрывов больших бомб, бросаемых с аэропланов. Теперь и бруствера, и траверсы не спасут. Все прячется по землянкам, под блиндажи, и только часовые стоят у брустверов, смотрят вперёд и творят молитву.
Часам к восьми, когда окончательно рассветёт, все стихает. В землянках крепко спит наволновавшийся за ночь народ, гуще становится воздух и душнее в тёмных норах. Кто-либо откроет дверь, и свежий осенний воздух остановится, не дерзая войти в землянку. Густой пар повалит из неё, и ещё крепче заснут люди, наполняя окоп переливами густого могучего храпа. «Эк их!» — скажет часовой и словно зевнёт и потянется.
Эта тревога ночью, игра на жизнь и смерть, на случайное попадание снаряда в землянку развлекали Саблина. Пребывание ночью в одной обстановке тревоги с солдатами, давало ему оправдание перед совестью за Карпова, за всё то, что он сделал, как начальник. Оно оправдывало его генеральские погоны и давало ему право приказывать и диктовать свою волю солдатам. Козлов, чернобородый капитан, Ермолов и их солдаты привыкли к нему и называли Саблина почтительно: «Наш генерал». Он в их понятии выдвинулся, вырос над целыми десятками других генералов, ему верили, его любили.
Наверху, напротив, его осуждали. Давыдов и начальники дивизий усматривали в этом упрёк себе, а сами не хотели ни рисковать ночными сидениями, ни лишать себя комфортабельного сна по избам. И опять, как тогда, когда корнетом Саблин начал делать именно своё дело, про него говорили, что он выслуживается, что он не в меру старается, так и теперь считали, что это только битье на популярность, искание известности. «В Скобелева играет!», «Чудной», — говорили про Саблина.
Но, кроме острых впечатлений непосредственной близости к неприятелю, Саблина тянуло на форт Мортомм ещё щекочущее нервы ощущение беседы с Верцинским. Он зашёл к нему первый раз, как бы случайно, в ответ на его приглашение, усматривая в нём вызов своей храбрости и желая показать бледному гимназисту в синем мундире с истёртыми до желтизны белыми пуговицами, что корнет Саблин ничего не боится. Ему хотелось показать своё превосходство правого над левым и только, но разговор увлёк его и взволновал.
В землянке также, как днём, горела одинокая свеча. В глубоком кресле, устремив белые глаза на постель и на тёмные пятна на дощатой стене, выше которых висела большая фотографическая карточка красивой брюнетки в бальном платье с локонами над ушами, перед железной кружкой на столе подле книги, все в той же шинели, похожей на халат, сидел Верцинский. Он посмотрел на входившего Саблина, и лицо его не выразило удивления. Он нехотя приподнялся и, вместо рапорта и титулования, просто сказал: