Далее в беседе с царем Тедальди сказал:
– Король Сигизмунд так много наговорил мне худого про ваше величество, что, будучи в Полоцке, я уже хотел вернуться обратно во Флоренцию, но меня один литовский воевода успокоил, уверив, что московский царь вовсе не такой, как о нем принято думать.
– Как же имя того литовского воеводы? – спросил царь.
– Пан Несецкий.
– Добрый человек, спасибо ему! Я знаю: есть у нас друзья в Польше! И немало. А что другие паны говорят обо мне?
– Вас называют немного жестоким.
– Это правда. Я – зол. Каюсь! Но я таковым бываю, как уже сказал тебе, для злодеев, а не для добрых. А вот веронец Гаваньи пишет обо мне, что я – кровопиец, ненасытный хищник... Зачем мне кровь? Мне верная служба нужна. Нельзя в царстве добиться порядка, не быв жестоким. Нелегко проливать кровь своих людей! Глупцы, кто болтает, будто то царева прихоть!
– Ваше величество, я уже писал у себя на родине противное этому веронцу. О том знает вся Италия. Меня смущает лишь одно: почему вы, ваше величество, не позволяете выезжать из своей страны иноземцам?
Иван Васильевич пожал плечами с усмешкой:
– Боюсь, выпустишь, и они больше уже не возвратятся к нам. Хотя они и желали бы вернуться, но им помешает королус Жигимонд. Когда иноземцы просят у него пропуска к нам через его страну, он говорит: «Я бы пропустил, но пропустят ли мои сенаторы литовские?» Ныне через Нарву не чиню я препятствия к отъезду домой иноземцам... На море я завел свою охрану от морских татей. На службу взял дацкого корсара... На разбойников напустил разбойника же!
Долго еще длилась беседа царя с Тедальди, наконец флорентинский гость заметил на лице царя Ивана утомление и низко поклонился ему, благодаря за милостивый прием.
Царь, отпуская Тедальди, пригласил его пожаловать вечером во дворец на ужин, где и хотел познакомить его со своими опричными воеводами.
На площадке широкого дворцового перехода из одной избы в другую, с резными столбиками под золотистой широкой кровлей, расположились певчие царского хора. День теплый, погожий. Желтеющая зелень кустарников, обволакивающая перила перехода, не шелохнется. Время послеобеденное, солнечное. Воздух чистый, легкий, прозрачный: сквозь звездную ткань клена озеро своим блеском бьет в глаза, словно зеркало, играющее с солнцем. Запахи рубленой капусты, мятой рябины и вареных яблок попеременно исходят из окон поварни.
Московский священник Федор Христианин и певчий новгородского полка Иван Нос расставили людей по голосам, наказав всем стоять тихо, а при появлении государя дружно, громко, согласно «знаменитому пенью», по мановению руки Христианина пропеть государю «встречу».
Федор Христианин, высокий, худой, с быстрым беспокойным взглядом человек, напряженно приглядывается к двери государевой половины. Косичка его, черная с проседью, слиплась от масла, длинная борода лежала на груди, постепенно суживаясь книзу «стрелой». На нем темно-синяя ряса. Иван Нос, наоборот, низенького роста, широкий, коренастый, с прищуренными хитрыми глазками. Он одет в нарядный кафтан, обшитый позументом. Певчие – разных возрастов, начиная с юных отроков и кончая седовласыми старцами. На них на всех серые длинные охабни.
Собраны певчие из многих городов. Московским человеком был один Федор Христианин. Иван Нос – новгородец, ученик прославленного новгородского знатока пения Саввы Рогова.
О Христианине говорили, что он «славен и пети горазд знаменному пению и мнози от него научашася».
Иноземные гости приходили в восторг, слушая его пение, и даже переманивали его к себе, но не таков он был. Ни за какие деньги не желал покинуть родину.
Об Иване Носе было известно, что он «роспел в слободе и исчленил[44] триодь постную и цветную, многим святым стихеры».
Хотел Иван Васильевич выписать из Ростова брата Саввы Рогова, бывшего белоозерского игумена Василия, «зело способного к написанию роспева притчей евангельских», да не вышло. Был избран он церковным собором в Ростове митрополитом под именем Варлаама.
В государевом хору подрастали и свои талантливые певуны, как, например, ученик Христианина – Степан Голыш.
Все здесь было крепко слажено у государя в хору: «молодые отрочата» переписывали крюковые ноты; «певчие мужики» наблюдали за тем, чтобы при переписке не было искажений. Не то они свирепо колотили провинившихся отрочат. Христианин и Иван Нос вместе с царем Иваном Васильевичем перекладывали молитвы и сочиненные самим царем стихиры на ноты.
И вот теперь царь изъявил желание прослушать, как то звучит, над чем он трудился вместе со своим хором уже несколько недель. Правда, ему недосуг было уделять много времени хору, но за всеми другими делами он все же постоянно посещал «певчую избу».
Иван Васильевич вышел из своих палат в сопровождении царевича Ивана, которого он тоже приучал к пенью. На царе был красный с серебряными парчовыми узорами кафтан, опоясанный голубым кушаком. Волосы его были гладко расчесаны на прямой пробор. Лицо приветливое. На глубокие поясные поклоны певчих он ответил ласковым кивком головы.
Хор многоголосо, во всю мочь, ахнул: «Воспойте, людие...»
Окрестные рощи огласились мощным взлетом басов и звонкими голосами юнцов.
Царь с явным удовольствием в выражении лица, неподвижно стоя, выслушал «встречу».
После этого подозвал к себе Христианина.
– Слыхал я, – молвил он, – в Новгороде зело мудреную грамоту к распеву надумал некий Иван Якимов Шайдуров... Сам Бог, знать, открыл ему ту премудрость... Сказывал мне один игумен, будто великое удобство ныне от той выдумки последует к пенью.
Иван Васильевич рассказал Христианину, что вместо крюков у того Шайдурова в нотах «онты», или еще их зовут – «пометы». Они должны показывать повышение или понижение голоса. Скорость должна обозначаться крюковой нотой, именуемой «чашкой». А коли гораздо низко петь, надо ставить две буквицы: «гн», а коли мрачно – «м». Шайдуров все указал: где петь «борзо», где «ровным гласом», где «тихо».
– Честь и хвала тому новгородцу... Надо его вызвать в Москву. Не от иноземцев взял он ту премудрость, а сам умудрился. И слышу я, глядя в его распев, русскую, сельскую нашу песню, христианскую. Слава Богу, обошлись мы без немецких мудрецов и в сем деле! Лютерского попа, что навязывал мне своих певунов, изгнал я со двора. Беру я от иноземцев то, что помогает нам растить свое, московское. Чужие, хилые подпорки для нашего великого царства не надежа... Не ими оно держится и крепнет, а своими вековыми дубами... Вот и мореходы нашлись у нас свои, знатные... люди Студеного моря... Песни пели мне холмогорские вчера... во хмелю голосисты... Ныне они поведут мои корабли на запад.
В это время дверь отворилась, и гуськом стали выходить боярыни, нарядно одетые в шелковые красные, голубые и желтые шитые серебром кафтаны.
– Царица! – громко сказал царь, почтительно вытянувшись для встречи супруги.
Федор Христианин, по мановению руки царя, дал знак хору. Грянула новая «встреча».
А вот и сама царица. Стройная, чернобровая, какая-то вся сияющая, в осыпанном алмазами кокошнике, одетая в малиновое, с блестками, платье, – она была прекрасна.
Иван Васильевич с нежною улыбкою ответил на глубокий поклон супруги.
И царь и царица сели в заранее приготовленные для них кресла.
– А ну-ка, Федька, заставь молодых отрочат спеть стихирь, что из Троицкого монастыря я привез тебе...
В наступившей тишине звучные молодые голоса ровно, дружно запели:
Боголюбна держава самовластная,
Изваянная славою паче звезд небесных,
Не токмо в русских концах ведоми,
Но и сущим в море далече...
Вслушиваясь в слова стихиры, Иван Васильевич окидывал всех присутствующих торжествующим, веселым взглядом; он с видом самодовольства поглаживал обитые бархатом локотники кресла.
Из-под густой бахромы ресниц сверкали лукавою улыбкой черные, томные глаза царицы, искоса обращенные к царю.
Да, она одна только знает, что сам царь нашел у древнего летописца эти строки и велел их переложить на голос. Он хотел, чтоб эту стихиру пели повсеместно в Московском государстве. Царь вчера сказал ей:
– Бог учит человека добру, дьявол злу, а царь и в том и другом самовластен...
Прослушав до конца стихиру, пропетую одними отроческими голосами, царь велел ее повторить всем хором. При этом он вскочил с кресла и сам стал управлять.
Певчие, вперив в него глаза, со всем усердием старались угодить царю. Пот лился градом с их лиц и от волнения, и от напряжения.
Когда стихира кончилась, Иван Васильевич, тяжело дыша, снова сел в кресло и тихо, устало сказал:
– Спойте теперь, как «Антон козу веде...».
В толпе певчих началось оживление, на лицах и у старых и у малых появились веселые улыбки.
Бедовыми голосами начали пение малыши, затем последовала дружная волна могучих басов. Протяжно пропетые слова вдруг сменились скороговоркой, жалобный мотив – веселым, удалым припевом...