И сперва даже в думах не было у него провозгласить царём отрока, мальчика Петра Алексеевича. Да подвернулся австрийский посол и подал мысль простую и до крайности выгодную — женить Петра на дочери Меншикова, и чтобы так и записала Екатерина в своём завещании: наследство отдать Петру, с условием, однако, что женится на дочери Меншикова. И уже состоялось обручение...
Схватились за голову все стоящие близко у трона: теперь уж Меншиков неограниченный правитель, что хочет, то и делает, а когда будет тестем царя — тогда что? И пошла молва. Больше всех суетился зять Меншикова — Антон Мануйлович Девиер, женатый на сестре князя: то к одному сунется с разговором, то к другому. И все эти разговоры поддерживал голштинский герцог, женатый на дочери Петра и Екатерины — Анне. Он мечтал только об одном: занять место президента Военной коллегии, которое теперь занимал Меншиков. А виды у него были дальние — начать войну с Данией за кусок немецкой земли, Шлезвиг, на который издавна зарились голштинские герцоги...
Со всеми заговорщиками беседовал герцог, но привлечь его к суду было невозможно. А вот сошек поменьше можно и в казематы отправить, что и проделал Меншиков блестяще. Арестовали Девиера, арестовали Бутурлина, арестовали Толстого. И приговор вынесли за час до смерти Екатерины — сумел подсунуть умирающей императрице такой указ Меншиков вместе с указом о наследстве. И ведь не детям своим оставила наследство Екатерина, а пасынку, которого терпеть не могла, но вот сдалась на уговоры Меншикова и подписала этот указ слабеющей рукой. Заговорщики же лишь говорили, говорили и говорили, никто не предпринял никаких конкретных мер — все только и думали, как остепенить императрицу, доказать ей вредность её мысли и указа, все только и мечтали, как к ней попасть да высказаться. Но Меншиков строго стерёг государево ложе — никого и близко не подпускал к умиравшей. Тем дело и ограничилось — разговорами. А из этих разговоров сумел сделать Меншиков государственный заговор, измену императрице. Даже разговоры о наследнике и империи карались тогда смертью — думать не моги, открывать рот не смей...
И вот теперь сидел под домашним арестом граф Толстой и ждал, когда отправят его в самый северный — Соловецкий — монастырь вместе с сыном Иваном, уж никак не причастным ни к каким разговорам: Меншиков позаботился, чтобы не осталось и единомышленников у графа, вырезывал все корни.
Приговор суда, составленный наспех в день смерти Екатерины, гласил: наказать смертью. Но умирающая заменила смерть на монастырское житьё — припомнила важную услугу, оказанную ей Толстым, а всё-таки не помиловала...
Довольно долго ждала Мария, пока камердинер ходил докладывать о ней бывшему действительному тайному советнику и кавалеру графу Толстому. В гостиной всё ещё было светло от множества свечей, зажжённых во всех канделябрах. Много раз бывала Мария в этой комнате, гостиной в доме графа Толстого, и не заметила никаких перемен — всё те же бархатные занавеси на широких окнах, всё те же гобелены и роскошные картины в золочёных рамах на стенах, всё тот же овальный стол, накрытый бархатной же скатертью, всё те же пушистые ковры под ногами и кресла, обивка на которых даже не повытерлась. Но она слышала шум и движение в других комнатах — там уже выносили мебель и посуду, всё имущество графа было взято в казну, все имения были конфискованы и отдавались в дворцовое ведомство, и поспешность была такова, что не дождались даже отъезда графа в ссылку, чтобы без него начать конфискацию...
Граф вышел, и Мария поразилась. Ничего не делалось этому восьмидесятидвухлетнему старцу. Всё так же важно нёс он свой большой живот, всё так же лёгок и скор был его шаг. Только голова была гола, как шар, блестела в отблесках свечей. И парика всегдашнего не было на этой голове — то ли считал граф, что сей предмет уже не нужен при его положении, то ли не находил нужным скрывать свой обнажённый череп. Но из-под рукавов простого суконного кафтана всё равно выглядывали белоснежные кружева манжет, а голую морщинистую шею прикрывал высокий воротник с белоснежными же кружевами. Камзол под кафтаном тоже теперь был простой, суконный, и никаких знаков отличия не было на нём. Но на тонких старческих ногах сияли лаком туфли на толстых высоких каблуках, а лодыжки обтягивали толстые белые чулки. Пряжки на туфлях тоже были простенькие, а короткие штаны не в цвет кафтана и камзола заканчивались лентами с бантами — подвязками.
Мария поднялась и пошла навстречу своему крестному.
— Могу ли я чем-нибудь помочь? — сразу же спросила она у Толстого.
— Деточка, да чем же ты можешь помочь мне? — усмехнулся граф. — Я теперь буду старец-монах, содержать меня станут в монастырской тюрьме, кормить впроголодь, но не в том моя беда. Сына за что?
Он сел на высокий бархатный стул и прислушался к движению за стенами гостиной. По-прежнему выносили мебель, слышались грубые голоса грузчиков.
— Вот и кончилась моя жизнь, — внезапно тихо сказал Толстой, — а уж как извивался, как стремился...
— Пётр Андреич, вы позволите, писать вам буду, может, когда и посылочку отправлю, — заикнулась было Мария.
Он странно глянул на неё, внезапно встал и грохнулся перед ней на колени.
— Прости ты меня, старого дурака, — опустил он голову в самые ноги княжны.
— Что вы, что вы, Пётр Андреич! — испугалась Мария, попыталась было поднять его, но не по силам ей это было.
— Не встану, пока не простишь, — лежал головой на ковре Толстой.
— Да за что же вы просите прощения? — изумлённо спросила Мария. — Да и Бог простит, но ведь свидимся ещё?
— Теперь уж нет, — тяжело поднялся с колен Толстой. — Теперь уж всё, только на том свете...
Он так же тяжело присел к столу и рукой показал ей на стул напротив.
— Вроде бы и не время, а вот надо мне перед тобой очиститься.
Мария с удивлением наблюдала за ним.
— Мне не за что прощать вас, — тихо произнесла она, — вы всегда были так добры ко мне.
Толстой пожевал впалыми старческими губами и молча смотрел прямо в лицо Марии всё ещё ясными голубыми глазами.
— Грех на мне великий, — тихонько промолвил он, — дважды поднял я руку на царскую породу...
Мария слушала в изумлении.
— Царевича Алексея заманил домой, отправил на верную смерть, но то был приказ государя, и ослушаться я не мог...
Он опять пожевал губами.
— Грех то великий, за то и кару получил. Всё на свете возвращается, и всё на свете требует отмщения...
Мария поёрзала на стуле, не зная, что сказать, что сделать, как смотреть в глаза этому старцу.
— А второй мой великий грех, — ещё тише проговорил Толстой, — твой сын...
Мария вся напряглась.
Но Толстой надолго замолчал, словно и не было здесь Марии, словно бы ушёл он в воспоминания, словно и не слышал движения за стеной, а Марии не видел...
— В чём же ваша-то вина? — пожала плечами Мария. — Сын мой родился мёртвым... Кто ж в этом виноват? Значит, не дал ему Господь жизни...
Толстой будто очнулся.
— А люди не дали, а но Господь, — внезапно окрепшим голосом сказал он. — Задавил Поликала твоего сыночка, а родился он живым...
Мария окаменела, но слова были слишком жестоки, чтобы можно было в них поверить.
— Не берите грех на душу, — тихо промолвила она. — Поликала с нами жил ещё со Стамбула, был предан нашей семье, он не мог этого сделать, он был верным слугой и прекрасным доктором...
— Купил я его, — вздохнул Толстой, — купил. Каждого человека можно купить, а уж такого, как Поликала, и подавно...
Мария только начала осознавать смысл его слов.
— Но зачем, ему-то какая выгода? — вдруг выдохнула она.
Толстой потерянно посмотрел на неё.
— И всё ещё ты такая — доверчивая да лёгкая, — вздохнул он, — а люди лживы, отвратительны и делают лишь то, что им нужно и выгодно. И Поликале неважно было, будет живым твой ребёнок или нет, ему важно было получить деньги да и уехать в Европу...
— Я подозревала, что императрица может мне навредить, а оказывается, это вы. Но почему, чем помешал вам-то мой сын?
— Всем помешал... Императрица призвала меня и прямо сказала: хочешь жить или гнить в Сибири? Чтоб не было у Марии сына...
Со всё возрастающим ужасом смотрела Мария на Толстого, который так спокойно рассказывал о злодеянии.
— Теперь уж свидетелей нет, никто доказать ничего не может, даже императрица кончилась. Но пощадила меня, значит, было за что, отправила не на эшафот или в Сибирь, а в монастырь, хоть и знала, что там долго я не протяну...
— И вы ещё говорите о своей жизни, вы, дряхлый старик, убийца моего сына? Да разве такое прощается, разве не останется у меня к вам ненависти, разве ж я не прокляну вас? — громко заговорила Мария, не боясь быть услышанной за стеной.