Дальше Дарья Кузьминична уже не слушала. Она бросилась на кухню, вытащила из нижнего ящика те кушанья, которые умудрилась сберечь от полицаев, сунула их в мешочек, и даже не накинув на голову платка, бросилась из дому.
По тёмной улице бежала, задыхаясь, от рвущей сердце боли эта несчастная женщина. Хмурилось небо, и ночь всё никак не хотела отступать.
Морозный воздух набивался в её лёгкие, Дарья Кузьминична часто кашляла, но всё же находила сила кричать:
— Доченька моя! Подожди меня!
Она догнала их возле моста, через заледенелую реку. Вооружённые автоматами полицаи конвоировали группу избитых, изувеченных юношей и девушек. Дарья Кузьминична с трудом узнала свою Лиду — так сильно было разбито её лицо. Лида сильно хромала, и видно — тяжело ей было делать каждый шаг. Также как и остальные арестованные она шла босой — шла рядом с Колей Сумским у которого был выбит глаз: они шли крепко взявшись за руки — поддерживали друг друга.
Не помня себя, закричала Дарья Кузьминична имя своей дочери, бросилась к ней. Хотела пройти этот страшный путь вместе со своей Лидочкой до самого конца, и умереть вместе с ней.
Но один из полицаев развернулся, и ударил Дарью Кузьминичну прикладом автомата в голову. Тёмный мир закружился и стал совершенно чёрным, Дарья Кузьминична повалилась в снег.
Потом очнулась. Её поддерживала, помогала подняться женщина-соседка. Кругом все ещё было серо, а на снегу запечатлелись тёмные пятна, то были следы крови, и Дарья Кузьнична знала, что в этих пятнах есть и кровь её Лидочки.
* * *
Загремело по всей тюрьме; слышались выкрики полицаев, а с улицы, смещенное с воем вьюги, доносилось урчание автомобильных двигателей.
— Что-то сильно они сегодня суетятся, — прошептала разбитыми губами Нина Минаева, всё тело которой было покрыто тёмными полосами.
И Уля Громова произнесла:
— Они готовятся к нашей казни. Но, может быть, нас всё же освободят… Неужели вы не слышите этот гул; от горизонта и до горизонта? Он врывается и в нашу мрачную темницу…
И действительно — откуда-то издалёка доносился этот величественный гул. То были отголоски боёв больших и малых. Но никто из заключенных не знал, насколько близко подступила к Краснодону Красная армия. Некоторые действительно надеялись на освобождение…
Из коридора прохрипел Соликовский:
— Давай, пошевеливайся! Готовь заключённых к выходу!
Слышно было, как раскрывались двери камер. Полицаи выкрикивали в сумрак имена, согласно с составленными заранее списками. Если заключённый ещё способен был передвигаться, то он сам выходил из камеры, но часто изувеченного молодогвардейца приходилось вытаскивать полицаям. Полицаи вваливались в эти тёмные камеры, с фонарями, и хотя были хорошо вооружены, а их узники, едва двигались — полицаи всё же боялись их…
Нагрянули и в камеру к девушкам. Распахнули дверь; и вошли, слепя своим мощными фонарями, белые лучи которых били прямо в лица…
Заглянул и Соликовский, усмехнулся, и поспешил дальше.
Опять звучали имена; кого-то хватали, кого-то оставляли. В коридорах — шум, суета, сутолока…
Но вот двери опять заперты. Постепенно замолкли голоса, но жалобно и громко взвыли на улице автомобильные двигатели; затем и эти звуки стали отдаляться…
И тем, кто ещё оставался в этой камере, странной показалась эта тишина. Обычно мрак начальной ночи разрывали вопли истязуемых. Но теперь стало совсем тихо, и только где-то за стенами пела свою траурную колыбельную вьюга.
Но вот во мраке раздался шёпот:
— Любочка, ты здесь?
И Люба Шевцова ответила:
— Да, меня ещё не взяли… Меня ещё долго мучить будут… А это ты, Лиля, спрашиваешь?
— Да… — отвечала Лиля Иванихина, — та пышная, чем-то похожая на нарядный самовар девушка, которая как-то так понравилась матросу Коле Жукову, и который спрашивал у неё, почему девичьи голоса такие милые…
И теперь голос Лили сохранил прежнюю нежную теплоту, и только вот в глазах уже не было прежнего согревающего духовного света, просто потому, что и глаз не было — на одном из допросов, её глаза были выколоты раскалёнными иглами. И теперь Лиля говорила печально:
— Любочка, Любочка, я совсем ничего не вижу… И вот здесь, рядом со мной лежит сестричка моя, Тонечка, но я не знаю — жива она или мертва. У меня то только глаза выкололи, а у неё ещё и груди вырезали. Позову её иногда шёпотом, и кажется, будто отвечает — тоже шёпотом по имени меня зовёт, ну а прислушаюсь получше, так и понимаю — то вьюга воет. И не пошевелиться сестричка моя… вся кровью пропитана…
Лиля всхлипнула, и позвала тихонечко:
— Уленька… ты бы нам ещё стихов рассказала…
— Увезли Улю, — раздался другой девичий голос.
— И Нину Минаеву увезли, — раздался то ли шёпот, то ли стон.
А от самой стены проговорила Тося Елисеенко — молоденькая учительница из посёлка Краснодона, которую также как и остальных ребят из поселковой группы уже успел «основательно» допросить Соликовский, Захаров и прочие палачи:
— Девочки, а давайте запишем тех, кого сегодня на казнь повезли. Ну, хотя бы из нашей камеры. У меня тут уголёк есть, вот им и выведу на стене. Да мне и сподручно будет: только выгнусь вверх, да и начерчу; сесть то я не могу…
Тося вздохнула, и не стала рассказывать о том, что её сажали на раскалённую электрическую плиту, а когда она теряла сознание, отливали ледяной водой, и снова сажали…
И вот Тося выгнулась вверх, и, ничего не видя в этом мраке, вывела углём сначала сердце, пронзённое стрелой, а потом, внутри этого сердца — записала тех девушек, которых навсегда забрали из этой камеры.
Там было написано: Бондарёва, Минаева Н, Громова, Самошина А.
Затем, выгнувшись ещё вверх, дописала справа от сердца: «Погибшие от рук фашистов 15/I-43 г…»
Обратилась к бывшим в камере:
— Девочки, а сколько сейчас времени никто не знает?
И со стороны раздался шёпот-стон:
— Когда наших выводили, я слышала — из коридора изуверы эти кричали, что к девяти надо управиться.
— Стало быть сейчас…
Тося Елисеенко хотела сказать «девять часов вечера», но не смогла. Нет — это был не вечер, а ночь глубокая и чёрная, которой, казалось, не будет окончания.
И Тося вывела то, что сердцем своим чувствовала.
«…в 9 часов ночи».
Накануне казни, по приказу Кулешова, полицаи притащили Виктора Третьякевича в его кабинет, и бросили, на пол. Незадолго до этого Виктора допрашивал Соликовский, и поэтому он, комиссар «Молодой гвардии» пока не мог встать на ноги.
Кулешов возвышался над ним, и брезгливо смотрел на Виктора. Там, под обрывками одежды, казалось, не осталось живого места — сплошные раны; руки были выворочены, пальцы поломаны…
Кулешов прохаживался рядом с Виктором и говорил:
— Послушай, Третьякевич, почему ты всё упорствуешь, а? Организация ваша раскрыта, дело ваше гиблое. Сейчас немецкие войска вновь пошли в наступление, и через пару месяцев уже войдут в Москву… Зачем ты так упорствовал, а, Третьякевич? Нам пришлось изрядно с тобой поработать, и теперь уже я не могу предложить тебе жизнь. А могу я тебе предложить доброе имя. Всё что тебе надо, сказать о том, где можно найти твоего старшего брата. Просто назови явочные квартиры в Ворошиловграде, и всё — твои мучения прекратятся, ты умрёшь быстро и безболезненно. Но самое главное: порождённый нами слух о том, что ты предатель, будет нами же и опровергнут. А то примешь ты эти муки, да вот только мученика то из тебя и не выйдет. Знай, что и после смерти никто не помянет тебя добрым словом. Пройдут долгие годы, а тебя все будут вспоминать как мерзкого, слабовольного предателя. Вот скажи: есть у тебя девушка, оставшаяся на воле?..
Виктор молчал, и тогда стоявший наготове палач, размахнулся и ударил его сапогом в печень…
Виктор молчал, но всё время пытался подняться…
— Так вот, — продолжал Кулешов. — Знай, что и девушка эта тебя теперь презирает, и жалеет, что связалась с тобой. Да что там девушка. Родители твои! Аха-ха! Ведь их же заклюют! Слышишь ты, Третьякевич?!.. Ведь знаю: есть у тебя мамаша престарелая; да папаша — вот им-то будет радость; узнают, что воспитали предателя. Ну, так что, скажешь ли нам про явочные квартиры, про…
Кулешов замолчал, и вынужден был отступить на несколько шагов, потому что, против его ожиданий, Виктор смог подняться сначала на колени, а потом, не используя рук, стремительно встал уже в полный рост.
И вот когда он поднялся в полный рост, Кулешов отдёрнулся назад и едва не перевернул стол. У Виктора больше не было глаз; но какое-то страшное, неземное величие исходило от этого уже нечеловеческого лика.
Кулешов смахнул быстро выступивший на его лбу пот, и пробормотал:
— А-а, не ожидал. Это тебе на последнем допросе Соликовский глаза выжег. Да? Ну ведь предупреждал тебя… Ну, что же ты всё молчишь? Скажи хоть что-нибудь…