Новый слог, новые выражения, разнузданность мысли, хула на Бога были в каждой строке. Тон газетных заголовков, тон известий с фронта был ёрнический, босяцкий.
Листая прошлогодние газеты, Полежаев, сам участник наступления Добровольческой Армии к Москве, удивлялся, как лгали газеты. В июне 1919 года добровольцы занимали Харьков, а в газетах республики писали: «Красный Харьков не будет сдан. Империалисты всего мира обломают зубы о красный Харьков»…
Полежаев задумался. Красный Харьков был сдан и полит ещё большею кровью. «Империалисты» поломали немало зубов и были рассеяны по всему миру.
Большевики всегда нападали. Они усвоили босяцкие методы борьбы. Босяка городовой уже в участок ведёт, а он все куражится, все кричит площадную ругань и норовит в ухо заехать городовому…
С глубоким презрением отнеслись большевики к русской литературе и к поэзии. То, что читал Полежаев, не имело ни мысли, ни размера, ни рифмы. Это был беспорядочный набор слов, перед которым фабричная частушка казалась изящным поэтическим произведением. Но этим восторгались. Об этом писали серьёзные, критические статьи, это разбирали с глубокомыслием учёные старые люди. В былое время такую дребедень даже не удостоили бы напечатать в «почтовом ящике», а просто бросили бы в корзину. Здесь, в советской республике, это многим нравилось. Нравилась смелость мысли. Площадная ругань по адресу Божией Матери, поношение Бога — прельщали. Их шёпотом передавали друг другу даже верующие люди, их показывали из-под полы и ими возмущались, но в возмущении слышалось и восхищение перед дерзнувшим. Озорство увлекало. Наглость слога, стихи по одному слову в строке казались достижениями чего-то нового и великого.
Молодые люди и барышни зачитывались футуристом Маяковским, цитировали стихи пролетарского поэта Демьяна Бедного, бедного и по форме и по мысли, и преклонялись перед Александром Блоком. В нём видели апостола советской власти. Его поэму «Двенадцать» заучивали наизусть. Хула на Бога, грязная беспардонная похабщина, идеализация низменных инстинктов человека — всё, что нужно было для великого босячества — всё это было в поэме «Двенадцать».
Кто эти двенадцать? Босяки!
В зубах — цигарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Тра-та-та!
Насилие, убийство, грабёж — все воспето и оправдано в этой поэме.
А Катька где? — Мертва, мертва!
Простреленная голова!
Что, Катька, рада? — Ни гу-гу…
Лежи ты, падаль, на снегу!..
Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
В поэме Блока отразилось и то презрение к России, которым отличались босяки — Спиридоны-повороты. Разве были когда-либо они русскими или хотя бы российскими? Они были не помнящими родства, губернии небывалой, уезда незнаемого, деревни безымянной.
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнём-ка пулей в Святую Русь —
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Эх, эх, без креста!
В этом «без креста» была вся сила босячества, в нём оказалась и сила большевизма.
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба,
Гуляет нынче голытьба!..
Гульба была приманкой для молодецких ватаг Степана Разина, гульба стала и главной приманкой большевиков. Запишись в коммунисты, стань одним из этих «двенадцати» и погуляешь и натешишься вволю.
Уж я семячки
Полущу, полущу…
Уж я ножичком
Полосну, полосну!..
Ты лети, буржуй, воробушком!
Выпью кровушку
За зазнобушку,
Чернобровушку…
Упокой, Господи, душу рабы Твоея…
Полежаев хорошо познал, что значит это чувство пьяной гульбы и добычи. Ему то, что происходило, было противно, но своих товарищей он понимал.
Была долгая голодовка. Питались из котла какой-то мутной похлёбкой, сваренной на мёрзлом картофеле. И вдруг ворвались в богатый, почти не разорённый войною польский городок. Его рота, руководимая коммунистами, разбежалась по домам. Раздались крики, вопли, стоны, грянул один, другой выстрел, потом все стихло. Улицы опустели. Все разошлись по домам. Прошло около часа — красноармеец-коммунист, лет тридцати, тип городского извозчика-лихача, весёлый, разрумянившийся, лукаво ухмыляясь, поманил пальцем Полежаева.
— Пожалуйте, товарищ командир… Наши уже гуляют.
Весь коммунистический цвет роты собрался в богатом доме. Уже успели накрыть стол. Растерянная прислуга металась, нося тарелки, рюмки, стаканы. В углу, на коврах, среди каких-то шёлковых стуликов лежали и сидели пять молоденьких девушек со связанными руками. Три были в гимназических платьях с чёрными передниками, две — в чистеньких белых платьях барышень. Они были смертельно бледны, и большими испуганными глазами оглядывались кругом. Они не плакали, все слёзы были выплаканы.
Всем пиром распоряжался Осетров, товарищ по полку Полежаева. Носили окорока, где-то раздобытые, на кухне торопливо жарили гусей и баранов…
— Вино! Женщины! Песня! — приветствовал Полежаева Осетров, — стоило повоевать, товарищ!
На отдельном столе были свалены золотые и серебряные вещи: портсигары, часы, браслеты, кольца, брошки…
Оргия продолжалась трое суток. Когда она кончилась, и красноармейцы покидали город, на коврах лежало три посинелых трупа гимназисток, две девушки постарше едва шевелились и стонали, безумными глазами провожая уходящих. Они были испорчены и заражены на всю жизнь. Коммунисты, уходя, говорили о том, какой пир они устроят, когда займут Варшаву и дойдут до Вены, Будапешта и Парижа!
…И идут без имени святого
Все двенадцать — вдаль.
Ко всему готовы,
Ничего не жаль…
В своих мыслях — Полежаев не мог вести никаких записок, так как знал, что вестовой был приставлен к нему не столько для услуг, сколько следить за ним и обыскивать его карманы, — в своих мыслях Полежаев разбил коммунистов на три разряда: люди с уголовным прошлым; неврастеники, истерики, кокаинисты, морфинисты, словом, полусумасшедшие дегенераты и, наконец, — бродяги и босяки, люди своеобразного таланта большой силы воли, разбойники по природе.
К каждой из категорий примазалось очень большое количество людей которые коммунистами вовсе не были, коммунистическим теориям не сочувствовали, собственность чтили превыше всего, но пошли в коммунистическую партию по разным причинам. Одни — потому что, будучи людьми беспринципными, искали хороших тёплых мест и сытной еды; другие — потому что по природе были рабами и привыкли услуживать всякой власти, третьи — для того, чтобы не умереть с голода и избавиться от преследований, обысков и угроз расстрела, четвёртые — чтобы спасти и сохранить до лучших дней своё имущество, пятые — для того, чтобы спасти и прокормить своих близких: жену, детей, родителей. Не только эти, примазавшиеся к коммунизму люди, но и настоящие коммунисты не верили в то, что такой порядок может долго продержаться. Но настоящие коммунисты старались продлить его всеми силами, а примазавшиеся к ним, напротив, нетерпеливо ожидали, когда всё это кончится.
Примазавшиеся тоже распределялись по своему удельному весу между всеми тремя категориями. Бывшие полицейские, охранники, сыскная полиция примкнули к первой категории; интеллигенция жалась ко второй, усиленно пополняя своим умственным багажом недостаток образования недоучек; крестьяне, рабочие и особенно много казаков примкнули к третьей воинствующей категории.
Коммунисты заполнили все верхи Советской республики. Они сидели во всех советах, они «комиссарили» во всех городах, они были председателями и членами всех комиссий от чрезвычайных, занимавшихся сыском и расстрелами, до продовольственных и образовательных, старавшихся кормить и учить несчастный русский народ.
Ярким представителем первой категории являлся Дзержинский. Своим садистским отношением к смертной казни и убийствам, своим умелым цинизмом по отношению к жертвам чрезвычаек он покорил сердца самых закоренелых преступников и заслужил уважение всех заплечных дел мастеров. Равного ему по количеству невинно пролитой крови нет в мировой истории. Малюта Скуратов ничто перед ним, французская революция не дала палача, равного ему. В мрачные века инквизиции не было такого холодного отношения к мучимым жертвам. Дзержинский драпировался в тогу мученика, любил говорить, что казнить тяжелее, нежели быть самому казнимому, и руководил самыми жестокими карательными экспедициями и расстрелами, у него была фатальная внешность палача-декадента и, что поражало Полежаева, — этот человек, пропитанный кровью, пользовался успехом у женщин лучших фамилий.