Он же, Плещеев, вины за собой не чует, ибо смерды землю Берсеневу покинули в Юрьев день.
Просил Михайло за обиду наказать боярина Версеня.
Тут ещё оружничий Лизута слезу пустил. Берсенев тиун по указке своего боярина увёл Лизутиных крестьян.
Позвал Василий к себе на суд Плещеева с Лизутой и Версеня. Те явились, великому князю поклон отвесили, а друг с другом не здороваются, косятся.
Василий их встретил сурово, стоять оставил, сам в кресле сидит, исподлобья каждого оглядывает. Те в шубах расшитых, длиннополых, воротники стоячие до подбородков, шапки высокие, на посохи опираются. Михайло Плещеев и Лизута ждут: великий князь с Версеня спрос учинит. Однако взгляд у Василия добродушно-насмешливый и голос такой же:
— Почто перегрызлись меж собой, как недруги? Вот ты, Михайло, на Ивашку Версеня челом бьёшь, тот словом тебя обидел; ты, Лизута, на Версеня в обиде за смердов; ну, а Ивашка ответно на тебя, Михайло, недовольство таит.
Откинулся Василий на спинку кресла, постучал костистым пальцем по подлокотнику. И не поймёшь, то ли ждёт от бояр слова ответного, то ли сам ещё будет речь держать. Повременил, снова заговорил:
— И вам мой сказ, бояре, таков. Вы друг на друга зла не держите, коли ваши смерды Юрьево время соблюли и с земли на землю перешли. С челобитными по такому случаю ко мне не заявляйтесь. А вот ежли указ порушите да Юрьев день не выдержите, принимать будете смердов, за то спрос особый… Ну а ты, Ивашка, коли Михаилу ещё станешь бесчестить, накажу.
— Осударь! — Версень негодующе посмотрел на Плещеева.
Василий нахмурился, оборвал:
— Не хочу слушать тя, Ивашка. И вас такоже. — Он перевёл взор на Лизуту и Плещеева. — Надоело! Уходите да мои слова уразумейте.
* * *
Воротившись домой, Версень велел истопить баню. Пока дворовые бабы топили печь да скребли добела потолок, боярин в душе судился с Плещеевым:
«Вишь, каков разбойник? Что ни слово, то ложь. Каку хулу вознёс!»
Версень сплюнул от злости на пол, пробормотал:
— Право слово, видать, слухи те верные, что дед Михайлы и отец его татей содержали и сами грабежом промышляли…
Пришла Аграфена, отвлекла от забот.
Версень вдруг как-то по-новому посмотрел на дочь и только теперь впервой обратил внимание, что она выросла, раздобрела, скоро заневестится. И от мысли о замужестве дочери и от предстоящей разлуки с ней защемило сердце. Обнял Аграфену, спросил:
— А что, Аграфенушка, не присмотрела ль ещё себе суженого?
Белые, словно молоко, щёки Аграфены заалели. Перекинув косу с плеча на плечо, встряхнула головой:
— А по мне, батюшка, и с тобой хорошо. Аль я тебе опостылела?
— Что ты! — затряс Версень обеими руками. — По мне, всю жизнь со мной живи, ежели я тобе не надоем.
В горницу заглянула ключница. Боярин недовольно оглянулся:
— Чего надобно, Матрёна?
— Егда ужинать станешь?
— Погоди, — отмахнулся Версень, — дай попарюсь, тогда отснедаю.
Ключница дверь прикрыла, а боярин дочери пожаловался:
— Плещеев меня перед осударем оболгать хотел, да Василий ему веры не дал.
— Во, батюшка, — проговорила Аграфена, — а вы всё великим князем недовольство кажете.
Версень нахмурился.
— Не ведаю сам, что с ним стряслось. Васька таких доносчиков, как Плещеев да Лизута, привечает. Ко всему, они ему супротив слова не молвят. — И изменил разговор: — Пойду-ко я, Аграфенушка, в баньку. Скажи Матрёне, пусть мне рубаху чистую и порты принесёт…
Банька в другой стороне двора, в земле по самую крышу. Версень, шуба внакидку, по тропинке шёл медленно, вдыхал ядрёный воздух, по двору глазами рыскал, высматривал непорядок. Придрался к девке, таскавшей воду из колодца:
— Заленилась аль нет силы, по полбадейки носишь? Вишь, зад разъела, что у телушки.
Девка покраснела, а Версень ей своё:
— Поставь бадью, придёшь спину мне парить…
В баньке жарко и пар клубами, дыхание перехватывает. Разделся боярин, на полок взобрался, разлёгся. Парился долго, стегался берёзовым веничком сначала сам, потом била девка.
Кряхтел и стонал Версень от удовольствия, а когда ещё поясницу ему девка размяла, совсем помолодел телом, даже одеваясь, ущипнул её, подморгнул:
— Эк, не ухватишь!
У девки снова щёки в маков цвет, а боярину всё нипочём.
— Поди постель мне изготовь!
* * *
Немец, обер-мастер, маленький, въедливый, везде нос суёт и всё по-своему лопочет, ругается. По-русски слова правильно не вымолвит.
— Обер что заноза, — часто повторял Игнаша.
С утра Иоахим начинал обход Пушкарного двора с барачной избы. Прикрыв нос широким рукавом кафтана, заглядывал по нарам, бранился:
— Марш, марш на работу!
И, грозя палкой, отправлялся к плавильным печам, шумел на мастеровых. Больше всего доставалось Ангину. Иоахим кричал:
— О, русский майстер, нихт работай. Ай, ай, нада боярин говорит, немножко бить Антипку.
Антип оборачивался к немцу, отвечал сердито:
— Катился б ты, Юхимка, отсель, сами ведаем, что делать. Глядишь, ненароком задену, — и поднимал над головой длинный железный крюк.
Обер-мастер испуганно пятился, уходил к формовщикам.
С Богданом немец не ругался. Он побаивался этого русского мастера. Вон какой здоровый и суровый. А Богдан трудился, словно не замечая обер-мастера.
Игнаша с Сергуней покосятся на немца, перемигнутся.
— Вишь, какой тихий.
Когда Богдана не было с формовщиками, Иоахим бранился:
— Фуй, русский майстер мало работай. Шнеллер, шнеллер.
Появлялся Богдан, и немец враз стихал. Обер-мастер свои секреты пушкарного дела русским мастерам не хотел показывать. Как-то Антип, готовясь варить бронзу, спросил у немца:
— А ты вот скажи, мил человек, в каких плепорциях бронзу варить, что с чем смешивать? — и усмехнулся в бороду.
Мастера работать перестали, головы к немцу повернули, ответа ждут. Иоахим понял, смеётся над ним русский мастер. Рассердился, затряс палкой.
— Но, но! — поднял Антип кулак. — Ты того, коли не знаешь аль ответствовать не желаешь, так не вертись тут. А драться я тоже умею. Во! Это будет похлеще, чем в твоих землях.
Обер-мастер выругался по-своему, отошёл.
— Ох, Антипка, — заговорили мастера. — Плачет твоя спина.
— Она у меня дублёная, — отмахнулся Антип и нагнулся к печи.
Немец боярину Тверде не нажаловался, но пуще прежнего затаил зло на Антипа.
* * *
Полгода жизни в казаках не прошли для Анисима бесследно. Научился и на коне скакать, и в травах ужом ползать, и стрелу пускать без промаха.
Тогда, в первый день привёл казак его к Фомке. Услышал атаман печальную весть о смерти Фролки, пригорюнился.
— Брат он мне был названый. Не хотел в казаки уйти, говаривал: «Не люблю степь, любы мне леса. Лес и накормит, и укроет». Ан нет, не скрыл лес от боярских доброхотов, не поостерёгся. А ведь удалец какой был Фролка…
Наделил Фомка Анисима одеждой, дал коня и оружие.
Станица атамана Фомки куренями прилепилась к речке. Курени длинные, низкие, обмазанные глиной и крытые чеканом, опоясывало кольцо возов, скреплённых меж собой цепями, за возами земляной ров с деревянным мостком. У мосточка позеленевшая от непогоды медная пушка. Тут же землянка дежурного казака…
Поселился Анисим в курене с холостыми казаками. Семейные жили в других куренях. Анисиму удивительно: казачки, как и мужья их, умели на конях ездить и из лука стрелять. Фомка пояснил: жизнь в казаках тревожная и подчас врага отбивать приходится всем сообща.
За станицей были ещё станицы других атаманов. Меж собой каневские и черкасские станицы держали связь и в случае появления неприятеля спешили друг другу на помощь. Всеми станицами верховодил Евстафий Дашкович, атаман каневских и черкасских казаков.
Казаки землю не пахали, за хлебом ездили на Русь целыми обозами. Промышляли охотой, держали скот.
Нередко выделяли станицы гулевых казаков, избирали походного атамана и отправлялись в набег к крымцам.
При Анисиме один раз было такое. Тогда до самого Перекопа достали казаки, пограбили поселения крымчаков, а потом гнали коней, не зная отдыха, уходили от преследователей. Время было осеннее, и трава подсохла. Татары висели у казаков в полдне пути. Походный атаман Фомка, дождавшись, когда ветер подул им навстречу, велел зажечь за собой степь. Когда за спиной загорелась и заполыхала сухая трава, татарские кони не пошли в огонь, и крымчаки, спасаясь от пожара, поворотили назад.
Полюбилась Анисиму степь и вольная казачья жизнь.
Когда пробирался в степь, слышал, что казаки нередко заступали дорогу орде, когда та шла на Русь либо Литву. Но вот полгода минуло, а орда ещё ни разу не прорывалась через степь в большой силе. Спросил Анисим Фомку, тот ответил: «Дай срок, ещё увидишь и саблей нарубишься. Крымцы весну любят. А зимой орде в степи голодно, коню корма нет…»