Б. Краевский, Ю. Лиманов
Повесть об одном эскадроне
Балочка открылась неожиданно сразу за полем. Фома Харин, грузно ступая, сбежал вниз, к руслу высохшего за лето ручья, перебрался на другой склон и нырнул в кусты. Ветви сухого орешника, видимо, больно хлестнули пленного, которого он нес на спине. Офицер что-то невнятно промычал. Фома опустился на колени, сбросил со спины свою ношу, связанную «по рукам и ногам, выпрямился и с хрустом потянулся всем своим большим телом» глубоко, до звона в ушах, вздохнул и повалился рядом с офицером в сухую траву.
Позади остались пять верст, которые Фома прошел по стерне, сухой пашне и балкам почти бегом, ни разу не отдохнув. Офицерик был куда тяжелее, чем казалось Фоме, когда он его вязал за сарайчиком на околице хутора…
Время словно остановилось. Прямо над головой Фомы под блеклыми зелеными листьями охряными пятнами выделялись крупные зрелые орехи. Он лениво протянул руку, сорвал пару двойняшек, надавил ногтем на чашечку у самого основания — орех выскочил и упал на грудь. Фома полюбовался его глянцевитыми боковинками, разгрыз орех. В утренней тишине хруст прозвучал, как выстрел. Связанный офицер вздрогнул и поджал ноги.
Фома укоризненно посмотрел на него:
— Ну что ты дергаешься, ваше благородие? Никто тебя кончать сейчас не собирается. Не затем я тебя столько верст на своей хребтине волочил… — Фома пальцами раздавил второй орех, кинул в рот ядрышко и опять заговорил: — И что у вас, у благородных, за манера такая: чуть что — царапаться? — Он с сожалением посмотрел на свои руки, покрытые ссадинами. — Теперь ребята засмеют, скажут, я не «языка», а кошку впопыхах взял. Эх ты, хлюпик…
Офицера трудно было назвать хлюпиком, но рядом с Фомой он выглядел подростком.
Он лежал, подогнув ноги, и остановившимися глазами смотрел в утреннее безоблачное, зеленоватое на востоке небо, которое проглядывало сквозь густую листву кустарника. Он еще не пришел в себя от неожиданности, не мог полностью осознать всего, что так внезапно свалилось на него в образе этого здоровенного красноармейца. Два часа назад он был даже не на передовой… Вышел за нуждой из избы…
— Дальше тебе, ваше благородие, на своих на двоих придется идти. Ну, встанем, что ли…
— Фома развязал веревки на ногах офицера. Поручик безропотно встал.
Фома посмотрел на него с любопытством — в предрассветной мгле у сарайчика он даже и не разглядел его толком, потом выдернул у пленного изо рта кляп.
Некоторое время поручик плевался и беззвучно открывал и закрывал рот, потом сипло спросил:
— Куда?
Перед тем как выбраться из сыроватой тени балочки, он остановился и оглянулся.
— Давай, давай, — подтолкнул его легонько Фома. — Успеешь теперь насмотреться. Отвоевал свое.
Еще через полчаса Фома подошел к посту передового охранения.
— Стой, кто идет? — донеслось из-за кустов.
Было ясно, что спрашивают из пустой формальности. И действительно, не дожидаясь ответа, навстречу Фоме поднялось несколько красноармейцев.
— С уловом, разведчик!
— Здорово, Фома. Приволок-таки?
— Такой приволокет. Ему скажи, он хоть самого Деникина захомутает…
Харин, смущенно улыбаясь, басил:
— Да что вы, застоялись, что ли? Какой у вас к черту секрет — базар подняли. Гимназист не проходил?
Костя Воронцов, по прозвищу Гимназист, один из лучших разведчиков дивизии и дружок Фомы, остался у деревушки прикрывать отход Харин а на тот случай, если белые заметят исчезновение офицера.
— Проходил, проходил. Ждет он тебя, словно дивчину…
— Где?
— Да на втором посту.
Костя действительно дожидался Фому на втором посту. Он лежал между красноармейцами и, щуря красные от усталости глаза, рассказывал о Харине. Судя по разинутому в восхищении рту молоденького красноармейца и внимательным лицам других, Харин в рассказах Кости уже перещеголял небезызвестного Кузьму Крючкова. Но Косте верили: Фома был известен по всей дивизии.
Завидя дружка, Костя побежал к нему и, скользнув взглядом по пленному, стал расспрашивать.
— Да чего говорить, обычно… Тащить вот пришлось, как оне своими ногами не шли, — вздохнул Харин.
— Лафетка бы тебе не помешал, Фома, — посочувствовал Костя и уже внимательнее, словно оценивая, оглядел офицера.
— Лафетка в самый бы раз.
…Разведчики на зависть остальным бойцам дивизии были на конях. Все они немного гордились своим особым положением и посмеивались над «пехтурой». Особенно это радовало Фому: перед войной и на германском фронте он служил в артиллерии, около лошадей, и полюбил их, может быть, именно потому, что отец его всю жизнь был безлошадным. Немало их сменил Харин за последние годы. Одни забылись, другие крепко запомнились. Счет дел и событий он вел от коня к коню: выбрали его в полковой комитет при Орлике, Юденича бил с Банником, а на деникинский фронт пришел уже с Лафеткой.
Лафет, могучий мерин, ходивший прежде в артиллерийской упряжке, был под стать хозяину. Если не в дивизии, то в разведкоманде Харин считался первым богатырем. Росту он был хорошего, но до правофлангового не дотянул. Зато в ширину Фому разнесло за семь лет армейской службы просто удивительно. И подумать только, что пришел он на службу худеньким пареньком, у которого шея болталась в воротничке форменной рубахи, как язык колокола. А ноги… Увидев однажды себя в большом зеркале, Фома испугался, как бы они не подломились…
Теперь комвзвода, глядя, на Фому, только вздыхает: из-за него в спешенном строю разведкоманды получается широкий просвет, хоть ставь ему в затылок двух ребят пощуплее. Такого не всякая лошадь поднимет. Может быть, поэтому и любил Фома Лафетку больше прежних своих коней.
Сразу из штаба он пошел к коновязи проведать любимца, а Костя Воронцов завалился спать.
Разведчики не знали, важную ли птицу добыли они, что расскажет поручик и какие последствия это вызовет. Они сделали свое дело и о пленном больше не думали. Да и мало ли прошло их через руки Фомы за войну?..
Между тем то, что сообщил на допросе в штабе дивизии пленный поручик, имело непосредственное отношение к их дальнейшей судьбе и к судьбе почти всего разведотряда.
Начальник дивизии и прежде знал, что положение добровольцев не из легких, что наступают они буквально из последних сил, что резервы у Деникина, «главнокомандующего силами Юга России», на исходе. Это были общие, известные данные. Пленный же поручик, не вдаваясь в высокую стратегию, рассказал о том, что видел и знал, как рядовой офицерского батальона. По его словам выходило, что почти все части малиновой дроздовской дивизии находятся на фронте, тылы оголены, незначительные подкрепления подходят мелкими группами и это уже не те железные офицерские когорты, какими они были вначале, а отряды наскоро вооруженных новобранцев, насильно мобилизованных в белую армию.
…Поручик замолчал. Он сидел в позе крайне уставшего человека, вяло и безразлично выслушивая новые вопросы.
— Каковы намерения вашего командования? — спросил начдив.
— Не знаю. Нас в это не посвящают.
— Большие потери в частях дивизии?
— Не знаю. О дивизии — не знаю. Батальон наш потерял около трети состава… за месяц…
— Какие именно пополнения ожидаются в ближайшее время?
— Не могу сказать. Это компетенция штаба. Нас не посвящают. Впрочем, нет. Ожидается бронепоезд.
— Бронепоезд? Какой? — насторожился начдив.
— Бронепоезд «Офицер». Перебрасывается на наш участок фронта…
Начдив и начальник штаба дивизии переглянулись.
— Когда ожидается «Офицер»? — спросил комиссар.
— Приблизительно через неделю.
— Откуда вы знаете об этом?
— Командир батальона говорил. Сведения точные.
— Та-а-к, — протянул начдив и сделал знак конвойным.
Когда пленного поручика увели, он сказал комиссару:
— По-видимому, это тот самый бронепоезд, о котором сообщает наштарм. Новенький. С иголочки. Дюймовая броня, четыре морских орудия, паровоз из капитального ремонта. Чуешь, комиссар? Это тебе не «Три Святителя», это — посерьезнее…
Командиры помолчали. Они понимали, что появление у дроздовцев нового бронепоезда крайне нежелательно. По всем признакам, через две — три недели начнется большое наступление, которое готовит штаб фронта по заданию Ленина и которое, по замыслу ЦК партии большевиков, должно остановить продвижение Деникина к сердцу страны и стать началом разгрома белых армий.
— Положеньице, — вздохнул начдив. — И несет же его нелегкая именно на наш участок… Не пустить бы, а?
Он долго смотрел на истертую, исчирканную карту-трехверстку, будто мог прочитать ответ в путанице условных обозначений. Потом шумно засопел, откашлявшись, закусил нижнюю губу и тяжело лег грудью на стол.