Павел Токаренко (Нечаев)
Танго смерти
Пусть каждая еврейская мать знает, что доверила судьбу сына надежным командирам.
Давид Бен Гурион
Человек лежал на спине и смотрел в небо. Густая трава вокруг головы обрамляла ярко-голубое небо изумрудной каймой. Солнце вплотную подошло к зениту. Стало жарко. Безразличный ко всему происходящему рыжий муравей покачивался на кончике травинки. Порыв ветра пригнул траву, муравей сорвался, мгновение полежал, поджав ноги, перевернулся и деловито пополз по своим делам. Стрельба отдалилась, стихла вдали, и осмелевшая цикада подала голос, точно проверяя окружающий мир: «Ри?». Ничего не произошло, только шелестела на ветру трава. Глядя на товарку, осмелели и другие цикады. Вскоре неумолчный многоголосый хор, как ни в чем не бывало, выводил неизменное «Ри-ри-ри». Природа радовалась недолгой весне. Пройдет еще месяц-другой и трава выгорит, пожелтеет, иссушенная безжалостным палестинским солнцем. Но лежащий в траве человек этого уже не увидит. В последний раз вспух и опал на губах кровавый пузырь. Обращенные к небу глаза остекленели, подернулись смертной поволокой. И только золотой «Бреге» на запястье остывающей руке продолжал жить своей механической жизнью, отсчитывая секунды.
Пароход шел экономичным десятиузловым ходом. Нос зарывался в волны, брызги взлетали стеной и опадали, прокатывались по палубе пенным потоком, чтобы бессильно стечь в клюзы. Дрожь прокатывалась по корпусу от носа до кормы. Казалось, пароход вот-вот развалится. Но он упрямо лез вперед, выжимая все из своих старых машин. Построенный еще в конце девятнадцатого века, пароход давно потерял былой лоск. Ржавые, кое-как подкрашенные суриком борта украшали многочисленные вмятины, следы неудачных швартовок. Лучшие дни парохода были давно позади. Внутри дела обстояли не лучше. От былой роскоши не осталось ни следа. Салоны, каюты, даже грузовые трюмы заполнили грубо сколоченные многоэтажные нары. Судно, рассчитанное на три десятка пассажиров, несло больше тысячи. Тяжелый, кислый дух немытых тел, грязной одежды и нечистот заполнял все помещения корабля. Но пассажиров это не смущало: у большинства за плечами были нацистские концлагеря. Скученность этих людей не пугала, как не пугала и скудная кормежка, антисанитария и все остальное, что сопутствует проживанию множества людей в ограниченном пространстве. Никто не жаловался. Всех переполняло воодушевление и энтузиазм, ведь они плыли на родину предков, в свое новое, доставшееся такой дорогой ценой государство. Они не знали, что их ждет там, на новом месте, но каждый был уверен, что та далекая загадочная земля станет его новым домом. Пароход вез в Палестину беженцев из Европы, евреев, которым предстояло стать гражданами государства Израиль. Шел май 1948-го года. До конца британского мандата над Палестиной оставалось меньше двух недель.
На палубе яблоку негде было упасть. Генрих, пока пробирался к своим, отдавил несколько ног. Красный как рак, он бормотал извинения и протискивался дальше. Вслед ему неслась многоязычная ругань, которой он, к счастью, не понимал, а то смутился бы еще больше.
— Генрих, сыграешь? — компания обнаружилась на корме, на обычном месте. Саша подвинулся, продолжая тасовать карты. Генрих уселся, скрестив по-турецки ноги. В этот раз им повезло занять место у борта, где не так дуло. Ответа от Генриха никто не ждал, делать все равно было нечего. Саша расчертил химическим карандашом пожелтевший обрывок бумаги, раздал карты. Генрих забрал свои, плотно зажал в руке, чтобы не унесло ветром. Оставшиеся две карты Саша прижал тяжелой пепельницей, сделанной из мутного темно-зеленого стекла.
— Пас, — Генриху хватило одного взгляда в карты, чтобы понять, что игры не будет.
— Пас, — эхом отозвался Мозес.
Давид забрал прикуп, пожевал губами, что-то прикидывая, и объявил:
— Семь пик.
Игра пошла ни шатко, ни валко. Играли не на деньги, так — время убить. Даже когда Генрих взял три взятки на мизере, оживления это не вызвало. Да и научил их Саша игре в преферанс больше от скуки, ведь больше заняться на пароходе было нечем. Не толочь же, как остальные, воду в ступе, по тридцать третьему разу обсуждая ждущее их прекрасное будущее? А вокруг гомонили сотни людей. На палубе одновременно звучали десятки языков, ведь на борту были люди со всей Европы. Все держались «своих», тех, кто говорил с ними на одном языке. Игравшие с Генрихом в карты, хоть их и обзывали «йекес»,[1] были не из Германии. Строго говоря, Мозес среди них был единственным «немцем». Генрих, хоть и родился в Германии, прожил полжизни в Швейцарии. Остальные были кто откуда — Саша из Киева, Давид из Польши. Объединило их знание немецкого языка. Генрих познакомился с Мозесом в лагере для перемещенных лиц, где их завербовал сотрудник «Еврейского агентства». Попав на корабль, они держались вместе. Услышав немецкую речь, к ним пристали Саша и Давид. Компания заняла один угол в «музыкальном салоне», справа от двери там был небольшой закуток. Кроме них в том углу устроились еще несколько греков. Но тех, общавшихся только друг с другом, никто в расчет не брал. Все в салоне так и говорили про их закуток: «где, у „йекес“?».
Странная подобралась компания. Было в них что-то, что отличало их от остальных и в то же время сближало друг с другом. Так бывает — встретятся совершенно незнакомые люди и как-то незаметно становятся лучшими друзьями. Люди на корабле неохотно делились друг с другом воспоминаниями: слишком страшными выдались для многих предыдущие годы. Поэтому они старались отодвинуть темные чувства, загнать внутрь, скрыть показным весельем. А компания «йекес» отличалась какой-то мрачной сосредоточенностью, почти незаметной на первый взгляд. А еще — столь же незаметным сомнением в правильности сделанного выбора.
— Генрих, пригнись! — вдруг сказал Саша. Генрих, не раздумывая, пригнулся, почти уткнувшись носом в пепельницу. Над его головой что-то пронеслось, движение воздуха взъерошило волосы на затылке. За шиворот потекли холодные струйки. Генрих не сдержал крика, выпрямился и, поняв в чем дело, разразился бранью.
— Как он надоел, этот Чистюля! — покачал головой Мозес.
— Как подумаю, что ему с нами в бой идти, хочется его за борт выкинуть, — в сердцах сказал Генрих.
— До боя дожить надо, — философски заметил Саша и подал Генриху колоду: — Тасуй, твоя очередь сдавать.
Настоящего имени Чистюли никто не знал. Сопровождавшие репатриантов сотрудники Еврейского агентства, наверное, знали, но кроме их — никто. Чистюля ни с кем не общался. А прозвали его так потому, что он был помешан на чистоте. Дважды в день он мылся с ног до головы. С самого выхода из порта он донимал команду назойливыми просьбами устроить стирку. Но лишней пресной воды на борту не было, поэтому Чистюлю послали. Тогда он выпросил у матросов ржавое ведро и стал мыться забортной водой. Не стесняясь посторонних взглядов, он шел на корму и раздевался догола. Бросал ведро за борт, поднимал за привязанную к дужке веревку и, прежде чем вода успевала вытечь через многочисленные дырки в прохудившейся жести, обрушивал на себя. При этом порцию воды получали и сидящие рядом. В этот раз места у борта Чистюле не нашлось, поэтому он наполнил ведро и с полным ведром в руке стал протискиваться между тесно сидящих людей. Того, что он чуть не ударил ведром Генриха, он не заметил. Завидев Чистюлю, народ с руганью вскакивал, освобождая дорогу. Выбрав место, где людей было поменьше, Чистюля совершил свой ритуал, затем снова наполнил ведро и стал стирать свою одежду. Стирка в соленой воде одежде на пользу не шла. Высохнув, она покрывалась соляными разводами и плохо гнулась. Но Чистюле было плевать. Закончив с одеждой, Чистюля натянул мокрые штаны, выжал остальное и босиком пошлепал назад в салон, провожаемый злыми взглядами. За прошедшую после выхода из порта неделю он ухитрился достать всех.
— Тут в кого ни ткни, обязательно со странностями. Просто скрывают хорошо, — проворчал Давид после того как Генрих раздал карты.
— Это неудивительно, людям нелегко пришлось. У каждого своя история, свой скелет в шкафу. Свое горе. Послушать только, что немцы в концлагерях творили. Тут недолго с ума сойти, — пожал плечами Саша, глянул в карты и объявил: — Шесть треф.
При упоминании концлагерей у Давида дернулась щека.
— А какая твоя история? — спросил Генрих. — Хоть бы рассказал что-то, а то как воды в рот набрал.
— Не твое дело, пацан! — жестко сказал Саша. Генрих хотел было обидеться и даже открыл рот, чтобы что-то сказать, но наткнулся на бешеный взгляд поверх зажатых в руке карт и промолчал.
— Друзья, не ссорьтесь, — мягко попросил Давид. — Ведь нас ждет новая жизнь. Все, что было раньше, теперь неважно. Надо забыть это, как страшный сон. Этого не было, просто не было. Восемь червей!