Михаил Васильевич Авдеев. У самого Чёрного моря
Книга I
Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский.
Лев Толстой.
— Мишка! Смотри слева! Слева-а-а!..
Крик ударяет в наушники.
Стремительно оглядываюсь.
Кажется, уже поздно: от «мессера» тянутся ко мне желтые, огненные нити. С сухим треском лопается плексиглас. Дюраль поет и визжит, раздираемый пулями.
Штурвал от себя — проваливаюсь вниз.
Как раз в ту секунду, когда вижу заслонившую все небо — так он близко — тень самолета с черными крестами на крыльях.
Нет, кажется, на этот раз жив. Пробую самолет. Вроде бы слушается.
Неизвестно откуда рядом оказывается машина Гриши Филатова. Лицо его растерянно улыбающееся.
Ничего, друг, мы еще поживем!..
Черт! «Юнкерсы» снова заходят на цель. Наверное, решили, что с нами покончено.
— Гриша! Гриша! Иду в атаку!..
Не знаю, услышал ли он меня или чутье опытного летчика подсказало ему мгновенное решение, только оглянувшись, я увидел, что словно незримая нить привязала ведомого к моему хвосту: при резком броске вверх он не отстал, надежно прикрывает меня.
Значит, все в порядке. Иду…
Громада «юнкерсов» стремительно росла, расцветилась несущимися навстречу мне стремительными огненными трассами.
Когда думаешь, что стоит одной из них скользнуть по кабине — и смерть, как-то холодновато становится под сердцем. Это врут те писатели, кто утверждает, что есть люди без нервов. Воюют не роботы, и главное — победить в себе даже минутное колебание. Главное, чтобы твои нервы оказались крепче нервов врага.
Ага! Они рассыпаются! Это уже неплохо.
Пристраиваюсь к левому ведомому «юнкерсу». Нажимаю гашетку.
Раз. Второй. Третий.
Треска я не слышу и понимаю, что попал только, когда проскакиваю вперед: дымящий «юнкерс» идет к земле.
Свечой ухожу вверх. Филатов вцепился в «юнкерса». Молодец! С таким ведомым не пропадешь!
«Филатовский» немец начинает дымить. Валится в бухту.
Разворот. Вижу — немцы беспорядочно сбрасывают бомбы в море. Бросаю самолет к ближайшей машине. И в ужасе смотрю на стрелку бензомера: горючего едва ли хватит дотянуть до аэродрома.
Даю команду отходить…
Это потом, на земле, в памяти всплыли подробности боя. А тогда… Тогда вряд ли я мог расчленить на составные его элементы. Пожалуй, единственное, что я чувствовал тогда — ярость…
Что ж, я не был одинок в этом чувстве. И в этой атаке.
Атак тогда было — не занимать!..
Прислонясь широкой спиной к стволу белой акации, комиссар угрюмо смотрел в выжженную солнцем крымскую степь.
Стояла золотая осень середины сентября сорок первого года. Было еще по-летнему жарко, но небо уже поднялось выше, раскинув до самого горизонта свою чисто вымытую синь. В безветрии слух едва улавливал глухие вздохи дальнобойной артиллерии на Перекопе. Комиссар прислушивался к этим тяжелым вздохам родной земли и украдкой от стоявшего поблизости командира эскадрильи вздыхал и сам.
Немцам не удалось взять Перекопский перешеек с ходу и они стягивали туда главные силы 11-й армии Манштейна. Ей противостояла наша наспех созданная в середине августа отдельная 51-я армия, поддерживаемая частью воздушных сил Черноморского флота.
Прошло с полчаса, как улетела к Сивашам на штурмовку вражеской автоколонны четверка истребителей, пора бы вернуться, а ее все нет и нет. Комиссар молча посматривал то на ручные часы, то на командира. Но командир тоже молчал. Говорить в такие минуты не хотелось. Правда, и беспокоиться будто бы ни к чему — на задание пошли опытные летчики, пошли на этот раз снова парами, как летают немцы, — ведущий и ведомый. Это сильная группа: Филатов и Минин, Капитунов и Аллахвердов. Но вчера она была намного сильней, когда вел ее командир и был в ней штурман эскадрильи Ларионов.
Теперь Жени Ларионова нет. В сороковом он служил на Балтике. Сражался в морозном небе над Карельским перешейком с белофиннами. На Черное море прибыл с орденом Красного Знамени.
Высокого молодого летчика знала вся Евпатория. И не только потому, что грудь его украшал орден. Человек широкой души, он и пел замечательно. Как начнет тихо, тихо:
Любимый город
Может спать спокойно…
Тепло становится на душе. И затихают тогда ребята 5-й эскадрильи.
Замечательный летчик, он в бою над Перекопом прикрыл своего командира.
«Мессершмитт» зашел сзади. И тут Евгений понял — отверни он в сторону, пушечные трассы прошьют самолет командира.
Ларионов принял удар на себя.
Гитлеровец повторил заход. На горящем самолете Ларионов вырвался вперед. Он давал знать ведущему: «Берегись — сзади опасность!»
И тогда самолет Жени ринулся в свое последнее пике…
Нашли и похоронили его пехотинцы. И комиссару не пришлось даже произнести первую речь над могилой первого погибшего в бою летчика 5-й эскадрильи. Он произнес ее вечером, за ужином. И кто знал, сколько их суждено ему произнести за войну? А может, завтра кому-то выпадет нелегкая участь сказать прощальные слова и у его, комиссарской, могилы. На войне ведь никто не огражден от смерти…
Речь была короткая, тяжкая и звучала как клятва, зовущая к мщению. Он вложил в нее столько чувств, столько ненависти к врагу, что каждый готов был тут же идти за комиссаром на смерть и на подвиг. Но вся беда комиссара была в том, что он не летчик и не мог вместе с командиром вести эскадрилью в бой, не мог личным примером…
* * *
Комиссара Ныча знали многие летчики Черноморья. Многие, включая и командующего военно-воздушными силами Черноморского флота, служили под его началом.
Пилоты искренне любили этого слегка толстоватого, чубастого, типичного украинца. Любили за постоянную улыбчивость, рассудительный спокойный нрав, а главное, — за неподкупную прямоту душевную. Поэтому и звали его любовно «Батько Ныч». Это был признанный батько на всем Черноморье.
Говорил Батько по-русски с мягким акцентом и некоторой примесью украинских слов, от чего слушать его было приятно. До войны он заочно закончил Военно-политическую академию, был начитан и мог в любое время и по любому поводу «держать речь» без шпаргалок, содержательно и с определенными выводами. Многим казалось, что он — политработник от рождения, и другим комиссара себе не представляли.
Такое мнение было недалеко от истины. Когда Ныч был еще подростком, через его родное село Иванковцы на Каменец-Подольщине прошла банда Тютюнника. Она перебила небольшой отряд красноармейцев, а комиссара — молодого, красивого парня в черной бурке — изрубила шашками. Тогда-то Иван Ныч и задумался: каким же человеком был комиссар, если его так ненавидели враги! И ему хотелось стать таким же, или хоть чуточку похожим на него, и уничтожить всех бандитов.
С годами образ зарубленного тютюнниковцами комиссара не оставлял Ивана, а утверждался все ярче и настойчивее. Не покинул он его и тогда, когда Ныч сам стал комиссаром, душой эскадрильи. И эта душа ныла сейчас от невидимой раны.
— Тьфу, наваждение, — чертыхнулся он. Командир удивленно поднял брови, глянул искоса.
— Ты, что?
— Да, так, ничего… — уклонился он от прямого ответа: не место было для подобного разговора, да и нужно ли вообще обнажать комиссару свои слабости?
Командир не настаивал. Он знал — секретов от него комиссар не держит, придет время — сам расскажет.
* * *
Полевой аэродром возле маленькой деревушки Тагайлы с воздуха был совсем неприметен. От деревни убегала в степь лесозащитная полоса, вдоль нее змейкой дорога. Единственным ориентиром была ветряная мельница. А так пролетишь и ни машин, ни людей нигде не заметишь.
Меня об этом предупредили. И все же долго бы утюжить над степью воздух моей группе сержантов, если бы нас не встретил командир эскадрильи Любимов. Помахали друг другу крыльями, капитан вплотную подошел к моему самолету, сияющее лицо, мимолетное пожатие собственных рук над головой.
Мне это пожатие рук было особенно дорого. Любимов был не только моим непосредственным начальством (я занимал должность заместителя командира эскадрильи), а настоящим боевым другом.
Мы уже несколько лет служили вместе.
По документам звали Любимова Иваном Степановичем, друзья окрестили его Васей. Почему? — Никто не мог объяснить! Но и с тем и другим именем был он добряк, милейший человек. Никогда ни с кем не ссорился, всегда говорил, не повышая голоса, не горячился и в каждом человеке видел только хорошее. Сам никого не ругал и его начальство миловало, никого не наказывал, а дисциплина в эскадрилье — лучшая в полку. А по технике пилотирования и по воздушной стрельбе между мной и Любимовым было давнее доброе соперничество, ибо выше себя в этом мы признавали лишь самого командира полка майора Павлова.