Николай Внуков
Наша восемнадцатая осень
Есть селение Эльхотово в Северной Осетии на Кавказе. С двух сторон оно сжато Сунженскими горами, Белые саманные домики под черепичными крышами тонут в садах. Канавы и пустыри заросли конским щавелем и крапивой. За крайними домами ворчит, перекатываясь через камни, Терек. А в самом селении тишина. Изредка прогрохочет по шоссе: грузовик с кузовом, до краев наполненным желтыми кукурузными початками. Пронесется пассажирский автобус. Промчится по одноколейке железнодорожный состав на Орджоникидзе. Качнутся под ветром тонкие седые тополя, и снова — тишина, горы, солнце… Ребята, играющие в долине Терека за селением, часто выкапывают из земли винтовочные гильзы, перержавевшие обоймы и скрученные, зазубренные кусочки металла. Только по рассказам дедов они знают, что это — следы того боя, который прогремел над селением в сентябре 1942 года. Много лет спустя мне вновь довелось побывать в тех местах, пройти по долине Терека, постоять на новом мосту, увидеть те горы, и я вспомнил, как все это было…
Автор
Светлой памяти школьных моих товарищей, не пришедших с войны
Я томлюсь у доски. Пишу доказательство этой несчастной теоремы, но получается не то, что нужно; стираю написанное сухой тряпкой и снова пишу, и с ужасом замечаю, что опять получается не то, и снова стираю. Белая меловая пыль носится вокруг меня, от нее щекотно в носу и першит в горле. Я весь в белом, как мельник. За спиной тревожно замер класс, затих Борис Александрович, А я снова пишу на доске какую-то белиберду и боюсь оглянуться, боюсь увидеть лица ребят и особенно — лицо математика.
Идет последний, контрольный опрос перед концом четверти. Решается судьба самой важной для меня оценки. Решается — быть или не быть, И вот на тебе — так глупо, так примитивно попался, Ведь я наизусть знаю ее, эту теорему, Но рука почему-то выводит на доске глупые, скачущие строчки;
Жил-был на свете
Серенький котик,
Серенький котик
У девочки Жени…
В голове противный пустой звон, Ни единой мысли нет в голове, только эти проклятые строчки.
Что же это со мной творится, что?
В классе грозная тишина, Даже математик не приговаривает как обычно: «Так-так-так…» и не стучит пальцами по столу. Хоть бы застучал, хоть бы кашлянул, хоть бы скрипнул стулом…
А за окном уже вечереет и стоят печальные, поникшие клены на пустынном школьном дворе.
Только бы не увидел Борис Александрович то, что я вывожу на доске. Я пытаюсь заслонить написанное своим телом, стираю прямо ладонью, но пальцы, пересохшие от меловой пыли, издеваясь надо мной, снова выписывают:
Жил-был на свете
Серенький котик…
Тишина сзади становится еще глубже, еще острее. От нее замирает тело, приостанавливается дыханье.
…А может быть, я схожу с ума?
Может быть, все ребята, и девчонки, и Борис Александрович видят это и оттого так страшно молчат?
Я сжимаю мел в кулаке и, глубоко вздохнув, оборачиваюсь.
Класс пуст.
Тусклые, затянутые пылью парты стоят тремя мертвыми шеренгами. Серой пудрой припорошен учительский стол, К нему плотно придвинут стул, залитый чернилами. На стене вместо портрета Ньютона картинка с двумя купающимися девочками и немецкой надписью: «Анна унд Марта баден». Кто ее принес сюда? Для чего? Никогда раньше в нашем классе не было этой картинки.
Я прислоняюсь спиной к доске. Жуть ползет ко мне из серых углов. Ноги словно приклеились к полу, От затылка к лопаткам опускается мелкая дрожь. Мел выпадает из моей руки, катится по полу, и стук его похож на треск мотоцикла.
Невидимый Борис Александрович хватает меня за плечи и сильно встряхивает.
— Повестка! Ты слышишь? Повестка!
Я пытаюсь вырваться из его рук, но он холодными проволочными пальцами снова хватает меня:
— Повестка!
Я делаю рывок назад, ударяюсь головой о доску и открываю глаза. Надо мной стоит мать, Это она сдернула с меня одеяло. У нее бледное, испуганное лицо, В руке голубой листок бумаги.
Я ничего не понимаю спросонья.
— Да повестка же! — повторяет мать. — Распишись. Он ждет.
— Кто ждет? Какая повестка?
— На войну, — говорит мать, и голос у нее странно сдавлен. Листок у меня в руках. Маленький голубой листок, В промежутки между типографской печатью фиолетовыми чернилами вписаны слова. Вписана моя фамилия.
Гражданину Пономареву Иллариону Алексеевичу надлежит в шестичасовой срок (до шестнадцати ноль-ноль) явиться в городской военный комиссариат, улица Красная, 10, В случае неявки — ответственность по закону военного времени.
Иметь при себе приписное свидетельство, кружку, ложку, полотенце, мыло, зубную щетку, смену белья и двухдневный запас пищи.
Военком подполковник Коростелев.
— Распишись здесь. — Мать тычет пальцем в отрывной талон.
На корешке повестки так и напечатано: «Отрывной талон. Возвращается в военкомат».
Я шлепаю босыми ногами к письменному столу, ищу среди старых школьных тетрадок карандаш. Мельком взглядываю в окно.
У плетня нашего сада, у самой калитки, стоит серый от пыли мотоцикл. В седле, опираясь одной ногой о землю, сидит военный в зеленой фуражке. Фуражка придерживается ремешком под подбородком. Гимнастерка крест-накрест перехвачена ремнями, В выцветшей зеленой петлице тускло светится красный треугольничек. Значит, это младший сержант. Лицо у него темное, обточенное ветром, застывшее. Он ждет, слившись со своим мотоциклом, безразлично глядя в наш сад серыми, усталыми глазами.
Я нахожу карандаш, царапаю на талоне повестки свою фамилию. Грифель ломается на росчерке, Я смахиваю обломок на пол и как есть — в трусиках и майке — выбегаю во двор.
Мотоциклист протягивает руку в черной краге. На меня он не смотрит. Видимо, ему до чертиков надоело все это. Видимо, он с рассвета гоняет по городу.
Он выхватывает у меня талон, засовывает его в планшет, бормочет:
— Копаетесь, черти…
Потом бьет ногой пусковую педаль, будто пришпоривая мотоцикл. Двигатель взрывается оглушительным треском. Черные краги плотно ложатся на концы никелированных рогов.
— Приписное смотри не забудь!.. — бросает мотоциклист, И облако пыли и синеватого чада уносит его дальше по улице.
В кухне меня обнимает мать. Лицо у нее мокрое, глаза красные.
— Может быть, это ошибка, — шепчет она. — Может быть, они что-то там перепутали. Тебе еще через два месяца восемнадцать, а призывают только с восемнадцати… Надо сходить, выяснить…
Я перечитываю повестку: «…надлежит в шестичасовой срок…».
Это приказ.
Первый в жизни военный приказ, который я обязан выполнить. И никаких путаниц. Я ни разу не слышал, чтобы в военкомате ошибались.
Мать начинает суетиться. Она то бросается на кухню, то к шкафу с одеждой, то выбегает во двор, и все у нее получается как-то невпопад, не так, как всегда. И на меня она смотрит какими-то странными глазами, как будто я уже навсегда обречен. Меня это злит, и в то же время я понимаю ее; она остается одна, совсем одна в доме.
— Ты ешь побольше, — говорит она, когда я усаживаюсь за стол, и придвигает ко мне сковородку с картошкой и кофейник. Сама она ни к чему не прикасается, просто сидит напротив и смотрит, как я выбираю из картошки вилкой румяные кусочки сала. Мне тоже не особенно хочется есть. Только сейчас до меня доходит, что я долго, очень долго не увижу наши уютные комнаты, наш сад, нашу тихую улицу, наш город.
— Тебе лучше надеть старый костюм, — говорит мать. — В части вам выдадут обмундирование, а все гражданское сожгут. Они всегда так делают.
Я выпиваю кружку горячего кофе с молоком и начинаю собираться, В кладовке нахожу свой старый рюкзак, сильно полинявший от дождей и солнца. С этим рюкзаком я ходил в горы. Он был со мной в Баксанском ущелье и на Безенгийском леднике. Он видел тихий блеск Голубых озер и дышал воздухом Приэльбрусья. В нем я приносил из леса тронутую морозом рябину, янтарную алычу и рубиновый душистый кизил. Один из ремешков на карманчике оторвался, надо было пришить его, но я все время забывал. Ладно, можно обойтись и без ремешка, в крайнем случае его заменит веревочка. Кстати, не забыть иголку и нитку. Я знаю, как трудно без них в походах…
Фляжка у меня тоже есть. Хорошая, алюминиевая, обшитая серым шинельным сукном. Настоящая военная. Если намочить сукно, то вода в ней долго останется холодной даже в самый жаркий день.
И просто необходимо прихватить с собой перочинный нож. Интересно, почему в повестке ничего не сказано про нож? Ведь нож солдату так же необходим, как кружка и ложка, может быть даже он важнее. Нож у меня тоже отличный. Клинок длиной больше ладони, настоящий кинжал. Мне его сделал отец на заводе из чудесной подшипниковой стали. В классе все мальчишки пробовали свои перочинники на моем. Мы рубили лезвие лезвием, и на моем никогда не оставалось зарубок.