Главный талант великих ораторов в том и состоит, чтобы понимать настроение масс…
Затем в кузов машины один за другим начали подниматься бойцы, командиры. Распаляясь от своих слов, от напряженного внимания тысяч людей, они кричали о своей ненависти к врагу, о готовности умереть, но не отступить.
Удовлетворенно кивая, Бочаров обернулся и увидел знакомого лейтенанта-порученца из штаба армии. Маленький, он тянул подбородок к согнувшемуся над ним высокому Кузнецову и, казалось, своей выпяченной грудью бесцеремонно вытеснял члена Военного совета из толпы командиров, тесно стоявших в кузове.
— Что случилось? — забеспокоился Бочаров.
— Командарм срочно требует к себе…
Всю дорогу до гостиницы они молчали, думая каждый о своем. Бочаров то тревожился неизвестным, заставившим командарма вызвать их даже с митинга, то радовался за бойцов, сумевших найти в себе силы, чтобы преодолеть апатию и усталость, неизбежную при оставлении рубежей, на которых долго и упорно дрались. Как ни говори себе, что вывод целой армии из-под носа у немцев — операция, достойная лучших образцов подобного маневра во всей мировой военной истории, как ни утешайся мыслью, что это будет изучаться в академиях, горькое чувство отступления все же угнетало, парализовало. Только что отступившие не могут сразу переходить в наступление — это закон. Нужна передышка. И не только для того, чтобы пополниться, помыться, выспаться. Машину нельзя сразу, без остановки, перевести с заднего хода на передний, а человека и подавно. И если, несмотря на все это, приморцы настроены по-боевому, значит, ничего не сломается в них, если теперешняя передышка между боями окажется слишком короткой.
Штабная «эмка», в которой они ехали, сбежала по пологому склону к железнодорожному вокзалу, из крыши которого торчал хвост сбитого и почему-то не взорвавшегося при падении немецкого самолета. Неожиданный «памятник войне» выглядел неестественно в этом почти нетронутом бомбежками городе, под этим по-вечернему густо-синим, таким мирным небом. «Эмка» обогнула Южную бухту, быстро поднялась по косой дороге, промчалась по улице, по площади с памятником Ленину и остановилась возле гостиницы.
Командарм, склонив голову и чаще, чем обычно, подергивая ею, стоял посреди комнаты, смотрел, как они входят один за другим, придерживая тяжелую дверь со старинной бронзовой ручкой.
— Как митинг? — быстро спросил он, не изменив положения. В глазах его при этом не отразилось интереса, они по-прежнему оставались холодными и тревожными.
— Люди настроены по-боевому, — сказал Кузнецов. Он начал рассказывать о том, кто что говорил на митинге, но Петров нетерпеливым жестом остановил его.
— Сегодня утром немцы атаковали Ишуньские позиции. Нам приказано быть готовыми в любой момент выступить на фронт.
Он оглядел собравшихся, словно ожидая возражений. Все молчали. Бочаров, только что радовавшийся высокому боевому духу бойцов, теперь с тревогой думал о том, что боеготовность частей еще не на высоте и тотчас бросать их в бой никак нельзя. Армия, уходя из Одессы, уничтожила многое, чему не нашлось места на кораблях. Особенно плохо было с артиллерией, она по-существу оставалась без средств тяги…
— Все правильно, — вздохнул Петров, словно подслушав его мысли. — Но приказ выступать от этого не задержится. О расформировании армии пока распоряжений нет. Но мы, не дожидаясь приглашения, должны сами войти в контакт со штабом пятьдесят первой. — Он снова поочередно посмотрел на Бочарова, на Кузнецова, на начальника оперативного отдела, выполнявшего до последнего дня обязанности начальника штаба, полковника Крылова, на начарта армии полковника Рыжи. — Сегодняшнее — дело бойцов, их непосредственных начальников, дело штаба армии — предусматривать и обеспечивать то, что будет завтра…
Бочаров смог выехать в Симферополь только утром. Мчался на своей «эмке» по ровному асфальту и удивлялся тишине и покою, разлившимся над всхолмленной степью. Вовсю зеленели сады, белели хатки при дороге, и небо было таким чистым и ясным, будто и не грохотала война всего в сотне километров отсюда. Сначала он тревожился, посматривал на небо, чтобы вовремя углядеть самолеты, но самолетов не было, и он понемногу успокоился. И уже не удивился, когда, въехав в Симферополь, увидел чистенькие улицы, заполненные оживленными, хлопотливыми по случаю воскресного дня домохозяйками. И только мешки с песком, закрывавшие магазинные витрины, напоминали о войне.
Штаб 51-й армии, который он без труда отыскал в одной из улиц, как в мирное время, размещался в обычном доме. Все отличие его от других городских учреждений было только в том, что от проезжей части улицы его отделял проволочный забор. Он так и тянулся вдоль фасада, от одного угла до другого, и прохожие в этом месте обходили забор по мостовой. Все это удивляло, и Бочаров подумал, что такое открытое размещение самого главного штаба обороны Крыма совсем неразумно, что немцы легко могут узнать о расположении штаба и одной хорошей бомбежкой парализовать управление всей армии.
Выписав пропуск в таком знакомом по довоенным штабам окошечке бюро пропусков, Бочаров прошел мимо часового и в коридоре неожиданно встретил приехавших раньше Крылова и Рыжи. Вид у них был встревоженный.
— Ну и порядочки тут! — сказал Крылов. — Никого не найдешь.
— Все на фронте?
— Высшие командиры, может, и на фронте. А у остальных — выходной день. В отделах — одни дежурные.
— Что значит — выходной?
— Девятнадцатое октября, воскресение сегодня. Все по домам отдыхают.
— Не может быть! — Бочаров недоверчиво посмотрел на Крылова, думая, что его почему-то разыгрывают. После тихой дороги и таких мирных видов Симферополя ему невольно верилось в желание товарищей по службе позабавиться.
— Идите в политотдел, узнаете. Там тоже никого, кроме дежурного.
— А может, спокойно на фронте?
— Какой — спокойно. Второй день бои.
— А может, оборона такая, что…
— Оборона?! — зло выговорил Крылов. — Одна стрелковая дивизия на Ишуньских позициях, одна-единственная. А немец, вы знаете, если уж прет, так прет. От этой дивизии через сутки ничего не останется.
— Что же мы стоим? — забеспокоился Бочаров. — Надо что-то делать.
— Что надо, все уже сделано. Связных мы разогнали, теперь ждем, когда нужные начальники соберутся.
Они помолчали, поглядели в окно. По улице, вдоль проволочного заграждения, отделившего тротуар от дороги, проходили женщины с кошелками, полными всякой базарной снеди, с любопытством взглядывали на окна штаба. А долгожданных штабных работников, с которыми надо было решить уйму самых неотложных вопросов, все не было видно.
— Не оставят же одну дивизию, резервы подбросят, — растерянно проговорил Бочаров.
— Наверное, подбросят. Но хорошо яичко к Христову дню. Если уж немец прорвется, никакие резервы не помогут.
— Что же они… думают себе?!
— Не ученые.
— Три недели назад Перекоп оставили. А ведь какая была позиция! Это ли не наука?
— Не всякому урок — впрок…
Так они стояли и обменивались репликами, как старики на одесском бульваре, что собирались каждый вечер у большой карты, висевшей там, чтобы пообсуждать военное и международное положение. Было им неуютно в этом чужом штабе оттого, что нельзя немедленно куда-то бежать, что-то делать. И они все перекидывались ничего не значащими фразами, словно хотели спрятаться за ними от главного вывода: при такой беззаботности в штабе пятьдесят первой армии несладко придется приморцам, ой не сладко!…
Вода в бухте была синей и гладкой, давно позабытым покоем веяло от нее. Казалось, море застекленело и если прыгнуть сейчас в эту синь, то ударишься и поедешь, как по льду.
Он долго смотрел на эту необычную синь, потирая ладонью волосатую свою грудь, потом, скосив глаза, с любопытством, словно впервые, оглядел втянувшийся живот и все, что ниже, до самых колен, исцарапанных еще там, под Одессой, и вдруг, громко ухнув, словно его ударили, прыгнул в воду.
— Брату-ухи-и! — с придыхом заорал, вынырнув. Глотнул воздуха, снова на миг скрылся под водой. — Брату-ухи-и! Ну жизнь! Ну малина!…
— Чего орешь, старшина? — добродушно окликнул его с берега старший сержант в выгоревшей, почти белой гимнастерке и без штанов. Мокрые штаны его были распластаны на сером ноздреватом камне, и он старательно натирал их обмылком, едва видным под широкой ладонью.
— А ты, Борискин, нырни, тогда узнаешь.
— Чего нырять? Вода холоднющая, не лето.
— Холоднющая! Только и понимаешь — тепло да холодно. Вода — прелесть! Перед войной последний раз купался. Как раз утром, в воскресенье. А потом гляжу — самолеты летят…
— Гляди?! — Борискин уставился в безоблачную синеву над белыми обрывами той стороны бухты. — Накаркал!