Разведчики с интересом наблюдали за странной процессией. В ковер было завернуто что-то тяжелое. Офицеры заметно устали, на помощь к ним поспешили эсэсовцы из охраны. Однако офицеры не подпустили солдат к своей ноше, сами донесли ее к воронке от снаряда и бережно положили на дно.
Сразу же солдаты и шофер Гитлера стали сливать туда из канистр бензин. Потом, чиркнув зажигалкой, один из офицеров бросил ее в воронку. Голубое пламя мгновенно рванулось вверх. Эсэсовцы, стоявшие вокруг, отпрянули, но не разошлись, пристально смотрели на поднимающийся из воронки огонь.
Позже из газет стало известно, что Гитлер отравился и его сожгли во дворе рейсхканцелярии вместе с Евой Браун, которая тоже покончила жизнь самоубийством. Возможно, свидетелями именно этой сцены стали наши разведчики. Впрочем, настаивать на том, что они видели именно сожжение фюрера, Ромашкин не мог: в Берлине в те дни фашисты жгли многое: уничтожали и документы и трупы высокопоставленных деятелей рейха, пустивших себе пулю в лоб или убитых во время обстрелов и бомбежек.
Разведчики не придали особого значения увиденному: в это время произошло такое событие, что все забыли о костре, догоравшем в воронке.
Первыми загалдели и засуетились эсэсовцы. Они о чем-то кричали, что-то показывали друг другу, возбужденно размахивая руками.
Ромашкин взглянул в сторону, куда они показывали, но не увидел ничего особенного и не догадался, что же так обеспокоило фашистов. Вглядевшись внимательней, он все понял и на несколько мгновений онемел от радости. На дымящемся куполе рейхстага — он находился неподалеку, за колоннами Бранденбургских ворот, — билось родное красное знамя. Вокруг полыхали пожары, здание рейхстага тоже было в дыму, поэтому Василий не сразу заметил знамя.
Разведчики запрыгали от радости и негромко, чтобы не обнаружили, закричали «ура». Рогатин тряс немца за плечи и, сияя от счастья, почти кричал ему в лицо:
— Видишь, фашистское отродье, Гитлер калут! Войне капут!
Во дворе рейхсканцелярии еще чадили обуглившиеся свертки, но на них уже никто не обращал внимания.
Второго мая Берлин был взят.
Василий и его разведчики после задания выспались и отдохнули в полку. Здесь их поджидал Голощапов, один из двоих упавших на улице при прорыве группы в тыл гитлеровцев. Его ранило в плечо. В госпиталь он не пошел.
— Какой госпиталь, когда победа рядом? Да и вы на задании, я ж тут чуть с ума не тронулся, пока вы там лазили! — говорил старый солдат, пряча радость за напускной грубоватостью. Потом он рассказал печальные подробности гибели Хамидуллина.
— Его на той же улице срезало, наповал. Я подполз к нему, а он уже не дышит… Схоронил его сам, в последней братской могиле нашего полка.
Разведчики сходили к свежему холму земли, он оказался в том сквере, где фашисты, расчищая сектор обстрела, рубили цветущие яблони и вишни. Сняв шапки, ребята в скорбном молчании постояли у могилы.
После обеда почистились, приоделись и всем взводом пошли в центр Берлина, к рейхстагу. Было интересно поглядеть — какой он, Берлин, о котором так часто думали и говорили.
Город еще чадил, многие улицы были завалены рухнувшими стенами. Но уже всюду копошились люди: местные жители, вылезшие из подвалов и убежищ, пленные — вчерашние враги — и наши солдаты — те, кто брал с боем эти дома и улицы. Все вместе они растаскивали обгоревшие бревна, рельсы, мешки с песком, обломки стен, искореженные автомобили, танки, пушки. Надо было прежде всего расчистить проезжую часть, чтобы вывезти раненых и убитых, а живым доставить воду и пищу. На перекрестках уже стояли наши девушки-регулировщицы, лихо махали флажками и козыряли генералам.
На здании рейхстага развевались красные флаги, на Бранденбургских воротах тоже трепетал на ветру алый кумач. Все шли к рейхстагу. Огромный дом выгорел изнутри, над окнами чернели дымные полосы, крыша кое-где обвалилась, от купола остался железный скелет. Стены были избиты снарядами и пулями, крошево кирпича и штукатурки завалило тротуары и прилегающие клумбы. Площадь была запружена танками, орудиями, машинами — это отдыхали те, кто брал рейхстаг.
Солдаты и офицеры писали на стенах и колоннах свои фамилии.
Саша Пролеткин достал нож и сказал:
— А мы Берлин не брали? Да мы этот рейхстаг на день раньше других видели!
Он полез на подоконник, нацарапал: «А.Пролеткин из Ростова».
За ним последовали другие ребята. Василий тоже нашел чистое место под окном, наверх не полез, стоя на тротуаре, вырезал своей финкой: «Ромашкины — отец и сын». Царапая стену, думал: «Ты не дошел, но пусть твое имя будет здесь, я и за тебя и за себя воевал».
Вспомнив об отце, Василий погрустнел. Радость победы была с горчинкой не только у него. Каждый вспоминал тех, кого сразили пули на долгом пути к Берлину, кто шел рядом, но не мог сейчас так же, как они, написать свою фамилию на рейхстаге.
Читая имена победителей, Василий думал о погибших друзьях, они представлялись ему живыми. Вот отец в наглаженном синем костюме, при галстуке, всегда деловитый, озабоченный какими-то городскими делами. Василий так и не видел отца в военной форме, поэтому вспоминался он в своем гражданском костюме. Блестя золотыми зубами, встал в памяти улыбчивый, отчаянный Иван Петрович Казаков. В его доме теперь горе, родные даже не подозревают о той шутке, которую Петрович придумал для них. На все чудачества, наверное, были бы согласны его близкие — и траншеи отрыли бы, и по колена в воде ночь просидели бы, только бы возвратился их Иван. А Костя Королевич, голубоглазый, румяный, стоял, стеснительно потупясь, будто ни к боям, ни к подвигу никакого отношения не имел. И мудрый, добрый комиссар Гарбуз словно заглянул в душу Ромашкина и напомнил: «Повезу тебя на Алтай, подберем тебе самую красивую невесту в районе». А всегда остроумный, порывистый Женя Початкин шепнул: «Прощай, Вася, желаю тебе в мирной жизни всего самого хорошего». Был бы Женя прекрасным инженером… И скромный, всегда подтянутый, отменно дисциплинированный Коноплев. «Такой же, как я, школьник был перед войной».
Вспомнил Ромашкин и других отличных ребят — здоровяка Найдя Хамидуллина, не придется уж ему больше делать автомобили на Горьковском заводе; пекаря Захара Севостьянова, добрейшего русоволосого силача, который мечтал кормить свежим ароматным хлебом своих земляков. Тихо приблизился печальный, скромный и честный штрафник — профессор Нагорный, грустно улыбаясь, закрывал на груди рану, кивая головой, устало сказал: «Ничего, я дойду!» Целая вереница шумных румяных младших лейтенантов — выпускников училища, легших в землю на подступах к Москве, — уходила в прошлое.
Как и на параде 7 ноября сорок первого года, Ромашкин ощущал сейчас — вот она, история, и чувствовал ее поступь. В эти дни он как бы видел ту самую грань, о которой в учебниках пишут: «до» и «после». Теперь в жизни Ромашкина, хоть и коротка она по годам, было этих рубежей не меньше, чем у многих людей, проживших долгую жизнь: до войны, после войны. Новый, только начинающийся период представлялся радостным и солнечным. Он начинался великим счастьем Победы.
— Заровняют это все, — сказал Иван Рогатин, кивнув на фамилии на стенах и колоннах рейхстага.
— Время сотрет все: и надписи, и нас всех, — вздохнул Голощапов.
— Нас не сотрет. Мы теперь — история! — возразил Жук.
— Да, так прямо детишки в школах и будут изучать: жил-был такой геройский радист Жук, — съехидничал Голощапов.
— Каждого в отдельности не узнают, — спокойно ответил Жук, — но обо всех вместе станут говорить: — Здесь в одна тысяча девятьсот сорок пятом году бились советские войска и, прорвав мощнейшие укрепления, взяли Кенигсберг или вот этот Берлин.
— Дедушка Суворов, подвинься, дай место встать рядом, — хохотнул Пролеткин.
Вдруг Голощапов сказал совсем о другом, видно, давно его мучили эти мысли, и только сейчас старый солдат их выложил:
— А знаете, ребята, я никогда больше женку бить не буду!
Разведчики сначала засмеялись, потом притихли, поняли: эти слова важны для самого Голощапова. И вообще день такой торжественный, что каждый должен высказать или загадать самое заветное.
— А я завязываю навсегда, — сказал Вовка Голубой.
— А я учиться пойду на шофера, — восклинул Пролеткин.
— Я буду Галю кохати усе життя! — истово молвил Шовкопляс.
— А ты чего молчишь? — спросил Саша Ивана.
— А я что? Я… — растерянно заморгал Иван. — Я буду работать, так чтоб хребтина трещала!
— А вы, товарищ старший лейтенант? — не унимался Саша.
Василий, как Рогатин, опешил. Что же будет он делать после войны? Конечно, мечтал в дни затишья о службе в армии или об учебе в институте, о том, что женится на Зине, не раз сердце щемило от простого желания работать, делать своими руками что-то полезное людям. Но все эти мечты были мимолетными, потому что суеверно опасался: когда основательно все обмозгуешь, тут-то пуля тебя и подкараулит. Сейчас Ромашкин и сам не знал, какая у него была заветная мечта, но надо было что-то сказать, причем искренно, как все ребята, и Василий ответил: