Так вот, кто такой лейтенант Череда, с которым я в паре летаю уже больше месяца? Помнишь, мы слушали с тобой оперу «Запорожец за Дунаем», там выступал солист (фамилию его не помню) — высокий такой, ладный, с черным чубом и такими черным усами — настоящий запорожец. Я когда увидал Череду, сразу подумал: как две капли воды… Наверно, там, в его Полтаве, при виде Миколы (так он говорит сам о себе — Микола) украинские дивчины падали в обморок. Взглянет на какую-нибудь нибудь своими глазами-маслинами, и та готова…
Ну, это к слову. Главное в Череде — отчаянность. Сам-то он, как и капитан Булатов, говорит, что только дураки не боятся смерти. Но когда в бою и слышу его голос в шлемофоне «Федя, прикрой, атакую!», когда вижу, как он, ни минуты не раздумывая, бросает свой «ишачок» в самую гущу «мессеров», хотя их в три раза больше, чем нас, думаю: «А ведь совсем непохоже, чтобы мой Микола хоть раз подумал, что все время играет со смертью…» Однажды я сказал ему об этом, Микола по привычке дернул свой чуб и ответил:
— Да нет, Федор, помирать мне вот как не хочется, но, понимаешь, зверею я, когда вижу фашистов. Настолько зверею, что темнеет в глазах.
В первый бой с Чередой я вылетел для прикрытия наших бомбардировщиков. Бомбить они должны были какой-то важный немецкий штаб, а важные штабы, как ты понимаешь, и с земли, и с воздуха надежно охраняются. Тут и кучи зениток, и почти постоянно в небе «мессера» или «хейнкели». Ну, зенитные точки обычно стараются подавить сами бомбовозы, а мы, истребители, прикрыть их от авиации противника.
И вот уже километров за двадцать от цели всю нашу группу встретило десятка полтора «мессеров». А нас, наших «ишачков» и «мигов» — всего восемь. Честно тебе скажу: дрогнуло мое сердчишко, это ведь был мой первый боевой вылет, ничего я пока еще не испытывал, никакой закалки не прошел и вот — пожалуйста: противника в два раза больше, навалился он на нас внезапно (так лично мне, по крайней мере, показалось, Череда потом говорил, что никакой внезапности для него не было, так все и должно было случиться, говорил он) и тут началась карусель. В первую минуту я растерялся. Слышу в шлемофоне, Череда кричит: «Прикрой, Федор, атакую вон того, с двумя черепами на борту, видишь?!» А я ничего не вижу: ни «мессера», на борту которого нарисованы черной краской два оскалившиеся черепа (увидал я его уже позже), ни самого Череду. Все в глазах мельтешит, вокруг меня пулеметные трассы, по спине текут струйки холодного пота и в голове только одна мысль: «Все Федор, конец….»
И тут в нескольких метрах от меня вдруг вспыхнул один из наших и будто огненный шар пошел к земле. Первая гибель нашего летчика на моих глазах. Я на мгновение как будто оцепенел. Что-то, кажется, закричал я, закричал по-сумасшедшему, почти по-звериному, Микола Череда потом говорил мне, что он услыхал в своем шлемофоне этот мой вопль и подумал, не тронулся ли умом от страха его ведомый. Но продолжалось такое со мной всего две-три секунды. И вывел меня из этого состояния голос Череды: «Федор, мать твою так, прикрой, говорю!»
И спала пелена с моих глаз. И уже не страх я чувствовал в своем сердчишке, а стыд, такой стыд, Полинка какого никогда в своей жизни не чувствовал. Он будто пронзил меня насквозь, и если б это было на земле, я, наверно, заплакал бы от этого стыда. Но тут же во мне вспыхнула злость, не знаю даже, на кого больше: на себя за то, что поддался страху, или на немцев, из-за которых и повел себя, как сопливый мальчишка. А Череда уже охрипшим голосом кричит: «Ивлев, куда ты делся, засранец?!»
Его машину я увидал метрах в шестидесяти от себя и тогда же увидал этого «мессера» с двумя черепами. Череда пристроился ему в хвост, но огня не открывал, хотел, наверно, подойти еще ближе, чтобы ударить наверняка. А в хвост Череде тоже пристроился «мессер», он-то строчил по Череде без передышки, и я подумал: срубит, срубит, сволочь, моего ведущего, Череда и оглянуться не успеет.
По мне, кажется, тоже уже строчили, слышал, ощущал, как мой «ишачок» вздрагивает, будто больно ему было от ран, которые наносили ему пули. Но теперь мне было наплевать на все, я рвался к Миколе, я решил сам подставить себя под огонь, лишь бы прикрыть Череду… И поверь мне, Полинка, даже короткая мысль, что смерть моя рядом, не мелькнула в моей голове. Да и думать об этом времени совсем не было. Рванул я свою машину наперерез тому, кто гнался за Чередой, открыл по нему огонь — и тот отвернул, потом пошел на петлю, а Микола… Здорово это получилось у него, Полинка. Врезал он по «черепам» так, что и дыму от них не осталось — один клуб огня, и все.
Потом мы дрались еще минут двадцать, и вот только теперь, вспоминая этот бой, понимаю, что дрался лично я почти безрассудно, не я, Федор Ивлев, сидел в своем истребителе, а какой-то вконец ошалелый человек, мало что соображающий, и если бы не Микола Череда и другие летчики (они, наверно, понимали, что со мной происходит. Может быть, они тоже вспоминали свои первые боевые вылеты и знали, что это такое такое), не упускавшие меня из виду, вряд ли я вернулся бы на землю.
И, к счастью на этот раз вернулись все, срубив двух «мессеров»: одного — Микола Череда, другого — двое других летчиков.
И вот что интересно, Полинка: лишь только мы зарулили на стоянку, в свои капониры, как к моему «ишачку» подошел командир эскадрильи Булатов и все семь дравшихся в этом бою летчиков. Сбросив парашют, я стоял облокотившись о крыло машины, а мой авиатехник Семен Медведев ходил вокруг истребителя и вслух, громко, чтобы все слышали, считал пробоины в фюзеляже и в хвостовом оперении: «Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать…»
А я все стоял, облокотившись о крыло машины, и ничего во мне сейчас не было, кроме непонятной вялости во всем теле, будто все из меня вытряхнули и осталась от меня одна оболочка: толкни меня — я упаду и буду валяться на земле с закрытыми глазами, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Только в ушах у меня все хрипел и хрипел голос Миколы Череды, голос, который будто проходил через мой мозг: «Федор, прикрой, мать твою так!.. Ивлев, куда ты делся, засранец?!»
А потом я так же вяло, будто не о себе, подумал: «Вот сейчас Микола начнет рассказывать, как я в первую же минуту боя потерял его и как затем ошалело метался туда-сюда, ничего, видно, не соображая, и никакой помощи никому от меня не было. Может быть, думал я, капитан Булатов ничего и не скажет, да и другие летчики промолчат, только с презрением поглядят на меня и разойдутся…»
Авиатехник же Семен Медведев продолжал считать:
— Двадцать одна, двадцать две, двадцать три, двадцать четыре… Двадцать четыре пробоины, товарищ командир эскадрильи. Придется латать…
И вот совсем для меня неожиданно Микола Череда подходит ко мне, обнимает за плечи и говорит:
— Спасибо тебе, Федор. Видел, как ты подставил себя под удар, прикрывая мой «ишачок». Вот они, двадцать четыре пробоины… Не сделай ты этого, не стоять бы сейчас на травушке-муравушке Миколе Череде.
А потом и капитан Булатов подошел и пожал мне руку, толкнул меня по-дружески плечом, улыбнулся.
— Так держать, лейтенант Ивлев. Так держать до тех пор, пока в небе не останется ни одного фашиста.
Мне бы что-то проговорить в ответ, поблагодарить всех этих славных, людей, а я не мог выдавить из себя ни слова, потому что слезы навертывались на глаза, а что это за слезы, ты милая Полинка, конечно, понимаешь…
Вот так закончился мой первый бой, а потом пошло и пошло, вылеты почти каждый день и даже не по одному разу на день, а по два и даже по три — четыре. Потому что немцы все наглеют и наглеют, и мы просто не можем не ввязываться в драки — нас ведь пока значительно меньше, чем их, хотя и лупим мы этих сволочей как надо, да только и они в долгу не остаются.
И все же должен тебе признаться, что лично я не сбил еще ни одного фашиста. В групповых боях — другое дело. Это когда идет карусель и кто-то атакует, кто-то прикрывает, небо все в приметных трассах, видишь, как задымил и пошел к земле то один «мессер» или «хейнкель», то другой, а кто его срубил — точно, наверное, никто не знает, потом, мол, на земле разберемся. Но вот я не могу сказать, что своими глазами видел, как от моей личной трассы пошел к земле хотя бы один фриц.
Правда, духом не падаю, Микола Череда говорит: «Хватка у тебя что надо, Федор, голову даю наотрез, что через месяца два на фюзеляже твоего „ишачка“ нарисуют не одну красную звездочку…»
И я тоже в этом уверен;.
Тоскую по тебе, родная моя Полинка, смертно; чего бы только не отдал, лишь бы увидеть тебя хоть на минутку, увидеть тебя, крепко обнять и поцеловать. Кланяйся всем нашим, всегда твой — Федор.
3
Только просыпается Полинка, и сразу же рука ее тянется под подушку, куда она на ночь кладет письмо своего Федора, извлекает его оттуда и, еще не встав с кровати, начинает снова и снова перечитывать каждую строчку и то смеется, то плачет, то опять смеется — всю ее захлестывает чувство нежности, и думает она только об одном: были бы у нее крылья, снялась бы она сейчас и полетела в те неведомые края, где находится Федор — тоже бы увидеть его хоть на минуту. Хоть на минуту…