— Порозовела, — шепотом сказал Котяну, подходя ближе. — И вольтаж кардиограммы повыше.
Прошло полтора часа. Состояние Тоси явно улучшилось. Теперь стало очевидно, что никакой тампонады сердца, к счастью, у нее нет и не было, а был обычный коллапс от кровопотери, и непосредственной опасности для жизни сейчас нет.
Василий Прокофьевич разделся в кабинете, лег на диван и тотчас же уснул.
В половине седьмого Миша уже разбудил его. Он был радостно возбужден, полон энергии. В руках держал поднос, на котором стоял кофейник, лежали свежие булочки и домашняя колбаса, о которой Вася обмолвился, что любит ее. Все это он успел принести из дома.
Тося, по его словам, чувствовала себя прилично, полностью пришла в себя и надеется перед отъездом увидеть своего спасителя.
— А как же иначе, — сказал тот, с удовольствием делая приседания перед открытым окном. — Обязательно зайду.
Василий Прокофьевич пил горячий кофе и продолжил вчерашнюю, прерванную на полуслове беседу с Мишей.
— Ты в курсе того, что произошло с Линой? — спросил он. — Леша Сикорский как-то таинственно говорил о ней, но толком не рассказал.
— А ты разве не знаешь, что он был женат на Лине?
— Лешка?
— Конечно. Он приехал в Москву с Дальнего Востока в отпуск и случайно встретил ее в антракте в театре. Стали снова встречаться. Леша был холост, Лина разведена. Она уже успела немало повидать в жизни, ее первый муж оказался ничтожеством. Она уважала Алешку, понимала, что он порядочный человек и будет ей верным другом на всю жизнь. В общем, он увез ее с собой во Владивосток. А меньше чем через год написал мне, что они разошлись…
— Но почему? — удивился Вася, думая, как странно и непоследовательно устроена жизнь. Долгие годы человек всячески добивался Лины, перенес из-за своей любви немало страданий, стрелял в нее, пытался убить себя, был под судом, а когда, наконец, его мечта осуществилась и он сделался ее мужем, прожил только год и разошелся. — По-моему, он сильно любил ее. Верно?
— Он-то любил, да она не любила.
Миша помолчал. Вспомнил, как Алексей, заехав к нему по пути в ялтинский санаторий, рассказывал об этом годе их совместной с Линой жизни.
— Мучилась она с ним, томилась, он видел все, но делал вид, что ничего не замечает, надеялся на время — привыкнет, мол, успокоится. Весной Лина уехала ненадолго в Москву повидать отца и не вернулась. Только письмо прислала. В письме все легче написать, чем объяснить, в глаза глядя…
Миша посмотрел на часы, заторопился. Он хотел, чтобы Вася после осмотра Тоси по пути в аэропорт обязательно заехал к нему, познакомился с сыном, посмотрел, как он живет.
— Должен же сын увидеть человека, который спас его мать от верной смерти? — спрашивал он. — По-моему, не просто должен, а обязан. А квартира, увидишь, у нас самая обыкновенная, скромная. Но учти — одна комната всегда твоя. С кем бы ни приехал, когда бы ни приехал и на сколько. Пожалуйста, запомни.
— Ладно, — согласился Вася. — Частым гостем не буду. Крыма не люблю. Людей больно много. Куда ни пойдешь — везде толпа. На пляжах плюнуть негде. Побывал один раз в санатории и будя.
Он вспомнил свой недавний отпуск в Ялте. Стоял май. Пурпурными цветами цвел боярышник, со стен ниспадали белые и голубые глицинии, куда ни бросишь взгляд — везде диковинные растения и деревья — вечнозеленый плющ, лакированные листья магнолии, олеандр. Анюта просвещала его. Она была в Крыму не первый раз и многое запомнила. И вдруг в автобусе, когда они в великолепном настроении ехали в Ливадию, встает мужчина лет двадцати пяти, в черной рубашке, шатен с начинающейся лысиной и уступает ему место. Это неприятно поразило его. Ему ведь только сорок шесть. Он загорел, бодр, все убеждали, что выглядит намного моложе своих лет. Тогда почему же? Смешно, но это тогда испортило ему настроение. Наверное, это был первый звонок…
— Не люблю Крыма, — повторил Василий Прокофьевич. — Другое дело в тайгу бы съездить, с ружьишком побродить. — Он вздохнул, стал повязывать галстук. — Только не получается никак.
— Не жалуйся, — засмеялся Миша. — По теории Купера у человека ежедневно должно быть состояние перегрузки. Без нее наступает детренированность, снижение жизненного потенциала.
— Чушь все это, — чертыхнулся Вася, снимая халат. — Когда-нибудь и отдохнуть хочется по-человечески.
Они выехали из клиники на такси за два часа до отлета самолета. Котяну с Бурундуковой должны были поехать в аэропорт часом позже.
— Давай прокатимся по городу, — предложил Вася. — Никогда не видал Симферополя.
Едва машина тронулась, как он заговорил:
— Послушай, Мишка, я давно хочу спросить тебя, почему ты не пошел в науку? Ты же был у нас самый талантливый, самая яркая звезда в короне первой роты. Столько ребят, которые ничего собой не представляли в Академии, сейчас получили кафедры, стали довольно крупными учеными и организаторами в армии и на флоте. Да и не только на флоте… — Он увидел, как после его слов приятель напрягся, нахмурился, лицо его застыло, сделалось отчужденным. — Ты извини меня, если мой вопрос показался тебе неприятным, — проговорил Вася, уже жалея, что задал его. — Вероятно, мне не следовало спрашивать тебя об этом.
— Нет, почему же. Вполне резонный вопрос, — медленно сказал Миша. — Я сам давно пытаюсь ответить на него. Причин, видимо, несколько, но главная — во мне. Перед лицом обычных жизненных испытаний я оказался нерешительным и слабохарактерным, совершенно неспособным к борьбе. В письмах Цезаря я нашел слова, относящиеся прямо ко мне. Они так поразили меня, что я запомнил их. Цезарь писал, что он не способен на живое сострадание при встрече с кем-нибудь из бесчисленных людей, влачащих загубленную жизнь. И еще менее он старается их оправдать, когда видит, как легко они находят себе оправдание сами, когда наблюдает, как высоко вознесены они в собственном мнении, прощены и оправданы сами собой и яростно обвиняют загадочную судьбу, которая якобы их обездолила и чьей невинной жертвой они себя выставляют.
Сказав это, Миша умолк и отвернулся к окну. Он показался сейчас Васе беспомощным, незащищенным, как любила говорить Анюта. Ему стало жаль Мишку и он положил свою ладонь ему на плечо.
— Ты слишком сурово судишь себя, старик.
— Ерунда. Вероятно, у меня были какие-то способности, хорошая память, ну и потом традиции — папа профессор, обстановка в доме, библиотека, разговоры, воспитание, наконец. Но не было главного — характера. А человека, я теперь убежден в этом, двигают вперед не только и не столько способности, сколько жизненная хватка, решительность, целеустремленность, активное отношение к миру… Понимаешь, я полагал, что пять лет учебы в Академии, Лисий Нос, блокада, Сталинград должны были закалить меня. А они не закалили. Видимо, то, что заложено в детстве, неистребимо и остается неизменным на всю жизнь. Но ведь нас учили совсем другому…
Было очевидно, что вопрос, который задал Вася, давно мучил Мишу, как доминанта торчал в его мозгу.
— Я много наделал глупостей. Не остался сразу в адъюнктуре, а поехал на флот набираться опыта. Ничего полезного я в госпитале не увидел, только потерял время. Потом, когда на флоте мне отказали в поступлении в адъюнктуру, следовало написать письма начальнику Академии Иванову, Черняеву. Уверен, что они помогли бы мне. Но я счел это неудобным, постеснялся, да и Антон болел. А вскоре Иванов умер. Черняева перевели в Москву и в Академии обо мне забыли. Да и после моей болезни и демобилизации следовало уехать в Москву к маме, но мы решили не уезжать, потому что здесь для Антона больше фруктов и лучше климат. А уехать одному и оставить их, как настаивала Тося, я не решился. — Миша махнул рукой. — Знаешь, всегда казалось: некуда спешить, все успеется, жизнь вечна. А сейчас мне сорок шестой год и ничего кардинально уже не изменишь…
Несколько минут оба молчали, глядя, как за окном машины проносятся узкие, обсаженные пирамидальными тополями и акациями улицы, глинобитные, выкрашенные белой и желтой известкой домики. На пороге некоторых сидели одетые в черное старики и старухи.
— А я с годами начинаю постепенно постигать одну простую истину — жить нужно проще, — прервал молчание Вася. — Понимаешь, в жизни есть ценности вечные, непреходящие: жизнь, верность, любовь, дружба, долг, честь, наконец. А есть и чепуха, мелочь, дрянь, порождение нашего беспокойного века, то, что называется честолюбием, карьеризмом, завистью. Все мы в той или иной степени подвержены этому и слишком поздно начинаем различать, что главное, а что нет. Иногда идем по жизни, движимые только карьерой, а она неожиданно трах-бах лопнула и не осталось за душой ничего. Ни друзей, ни любви, ни уважения к себе…