Ознакомительная версия.
Рассвет освещал привычную картину: в серой воде окаменевшими чудовищами лежали островки и скалы; те, что поближе, — четко очерченные, те, что подальше, — призрачные, затянутые дымкой. Чайки ходили кругами над плесом и беспокойно кричали.
Большая скала — наше единственное укрытие — была серая, шершавая, в рыжих пятнах мха. Из расселин торчали мелкорослые сосны, искалеченные осколками мин и снарядов. Одна сосна, переломленная пополам, нагнула реденькую крону к подножию уцелевшей соседки, и обе они, если посмотреть сбоку, образовали букву N. Их корни цеплялись за скалу, как скрюченные натруженные руки.
Бледные и небритые, обвешанные оружием, мы сидели под большой скалой и не то завтракали, не то обедали. Шлюпка с Хорсена пришла поздно, под утро, и наш ночной обед превратился таким образом в завтрак. Ваня Шунтиков наливал каждому в котелок чумичку горохового супу из термоса, а из второго накладывал в крышки пшенную кашу.
— Добавочки бы… — сказал Т. Т., облизав, как положено, ложку.
— Не выйдет, — сказал Шунтиков. — Для вахты осталось.
— У Иван Севастьяныча не разживешься, — заметил Безверхов.
Сашка Игнатьев вытер ладонью губы, не слишком жирные после каши, спросил Шунтикова:
— А ты, Иван Севастьяныч, случайно не родственником приходишься Иоганну Себастьяну Баху?
Перед самой войной мы смотрели в Доме Флота картину «Антон Иванович сердится», там был смешной эпизод с композитором Бахом.
— Иоганн Себастьян Шунтиков-Бах! — выпалил Сашка. Мы засмеялись: Шунтиков-Бах!
— Тихо, смехачи. Фиников перебудите, — сказал Ушкало, затянувшись самокруткой. — Новость хотите? Капитан велел забросить на остров продовольствие, сами готовить будем. А то каждую ночь гонять шлюпку — шторма скоро начнутся.
Зазвонил телефон. Ушкало пробасил в трубку: «Я — Молния» — и некоторое время слушал: с Хорсена передали утреннюю оперативную сводку. Положив трубку, Ушкало молча докурил цигарку, пока не спалил до крайнего предела.
— Так что в сводке, главный? — спросил Безверхов. Он, по своему обыкновению, обстругивал финкой сосновую ветку, придавая ей форму человека в каске.
От кого-то я слышал, что Безверхов до службы плотничал. Он был родом из Бологого и считал меня, ленинградца, своим земляком, хотя от Бологого до Ленинграда столько же, сколько и до Москвы. Так что Андрей мог сойти и за москвича.
— Бои на Одесском направлении, — сказал Ушкало. — И на Новгородском.
— Новгородское уже? — Безверхов покрутил головой. — Да что ж это такое? Мы тут стоим, целый архипелаг захватили и держим, а там сплошное отступление…
— Еще вот что в сводке, — разжал твердые губы Ушкало. — Наши войска вошли в Иран. Наши и английские.
— В Иран? — Литвак, вроде бы дремавший с надвинутой на глаза пилоткой, рывком сел и устремил немигающий взгляд на Ушкало. — Гэто зачем?
— Я не запомнил. Вроде для того, чтоб немцев опередить.
— Точно, — подтвердил Т. Т. — Чтобы не дать Германии захватить Иран. И угрожать оттуда Баку.
— Откуда ты знаешь? — покосился на него Ушкало.
— По логике выходит. В Баку — нефть. Гитлеру нефть очень нужна, так? Ну, вот и получается, что нужно Иран обезопасить.
— Логыка, — проворчал Литвак. — Заусегда говорили: ни пяди сваей земли не аддадзим. А зараз што? Свое аддаем, чужое бером. Где ж логыка?
— Да ты что? — уставился на Литвака Т. Т. Он сидел, привалившись спиной к скале, сняв каску с круглой головы, на которой уже проросла бурая растительность. Его лоб двинулся вверх-вниз. — Ты что говоришь?
— То, что слухаешь.
— А чего? — сказал Безверхов. — Мы ж держим Гангут. Значит, и там держаться должны. Сколько можно отступать? Вон под Таллином уже он. Главная ж база на Балтике. А я, братцы, если б командующим был, знаете что? Я бы с Гангута снял всех и — под Таллин. Отогнать Гитлера с Финского залива.
Ушкало сказал:
— Нельзя с Гангута сымать. Мы держим вход в залив, понятно?
— Ну, узяли мы тут острова, — слышал я быстрый говорок Литвака. — А дальше што? Почему, той самы, Стурхольму ня бером? Цяпер Стурхольму трэба брать и дальше ийти. Тут до ихных Хельсинок не далеко, вось и трэба усим нашым войском…
— Своих мертвых похоронить не можем, — сказал я неожиданно для самого себя, будто подумал вслух, — а туда же… на Хельсинки…
— Каких таких мертвых? — Главный упер в меня тяжелый взгляд.
— Шамрая, — сказал я. — И моториста… Который день они лежат…
— На войне обстановка бывает всякая. Всякая бывает обстановка.
— При чем тут обстановка? Ни черта мы не стоим, если своих мертвых не можем похоронить! — сказал я запальчиво, да что там запальчиво — яростно. — Дерьмо мы, вот и все!
— Придержи язык, Земсков! Чего разорался? — Ушкало сдерживал себя. — Тебя не спрашивают.
— А вы спросите! — крикнул я. — Вы спросите!.. Мы войну проиграем, если своих товарищей бросим тут гнить!
Откуда слова такие взялись?..
Конечно, я слышал, как Ушкало костерил меня, грозил выгнать — за недисциплинированность — из десантного отряда. Слышал все это. Но — странно! — мне теперь был безразличен начальственный гнев. Я перестал бояться — вот что.
Я растянулся на своем ложе, меж сосновых корней; несколько веток, срубленных артогнем, сунул под голову. Винтовку положил рядом — приклад на земле, ствол на перевернутой каске.
— Что на тебя нашло, Борис? — шептал Т. Т., пристроившийся рядом. — Орешь черт знает что… «Войну проиграем»…
Я не отвечал. Что толку? Все равно будет так, как Ушкало прикажет… в соответствии с обстановкой… а обстановка не позволяет пройти к «Тюленю», и весь сказ…
Я перевернулся на другой бок, спиной к Т. Т., спиной ко всем. Меня клонило в сон — спасу нет…
Мы шли с Иркой по Университетской набережной, я пытался закурить на ветру, а Ирка вдруг удивленно спросила: «Когда это ты начал курить?» А я смотрел на тот берег Невы и там, где полагалось быть Исаакию, видел остров, поросший темной хвоей, и еще островки, и вдруг из-за них выплыл, стуча движком, старенький мотобот. В нем сидели бородатые люди в кольчугах и остроконечных шлемах, их копья торчали как частокол. Викинги! Я обернулся к Ирке, чтобы показать ей корабль викингов, но увидел, как Сашка Игнатьев уводит ее, обняв за бедра. Они свернули за угол Съездовской линии. Я побежал за ними. Из открытого окна смотрел на меня лысый кларнетист и смеялся. Я погрозил ему кулаком, а он приставил ко рту кларнет и заиграл. И тут я заметил, что это вовсе не кларнетист, а кто-то со стертым лицом, весь серый, и вместо кларнета у него автомат «Суоми». Он прицелился в меня из автомата, я шарахнулся, спрятался за большой отвесной скалой. Теперь я был в безопасности. Вдруг скала качнулась на фоне багрового неба, вздыбилась и начала медленно, бесшумно падать на меня. Я заорал…
Но кричал, должно быть, не наяву, а во сне. Никто не смотрел на меня, когда я проснулся. Скала была на месте. Тьфу, чертовщина!
Лицо было потное, щека исколота сухими хвойными иголками. Я осторожно повернулся на другой бок и увидел Ушкало. Он, сгорбившись, сидел на камне возле телефона. Отворот серого свитера был выпущен на воротник его кителя. Лицо Ушкало было хмурым. Рядом с ним, спиной ко мне, сидел Толя Темляков. У него был напряженный затылок — так мне показалось. Остальные ребята, сменившиеся с вахты, спали кто где.
— Ну и что? — сказал Ушкало. — Дальше что?
— Ничего, — ответил Т. Т. тихим голосом. — Просто ставлю вас в известность.
— Слушай, Темляков. Я Литвака полтора месяца знаю. В боевой обстановке. В десантах. А не без году неделю, как тебя. Так что ты мне голову не морочь.
— Я не морочу, — тихо, но твердо отвечал Т. Т. — Просто ставлю вас как командира в известность. Имеются нездоровые настроения.
— Хреновину порешь. — Ушкало закурил, с силой выдохнул махорочный дым. — Я сам разберусь, у кого какие настроения. Разберусь сам.
Т. Т. стал устраиваться под скалой, лег. Наши взгляды встретились. Но только на миг. Я закрыл глаза.
* * *
Ушкало пригрозил выгнать меня из десантного отряда — а за что? Со своими нехитрыми обязанностями телефониста я управлялся. Вахты стоял (вернее, лежал) не хуже других. Сна на посту не допускал — ни-ни! Так за что же гнать? За то, что хочу похоронить по-человечески погибших товарищей?
Я задал этот вопрос, не дававший покоя, Андрею Безверхову, «земляку» из Бологого.
— Не в том дело, — сказал он, обстругивая ветку. — Похоронить, само собой, надо.
— А в чем же? — настаивал я.
— Чего ты вяжешься, Земсков? Шамрай был твой друг, да? Потому и кричишь громче всех: Шамрай, Шамрай! — Он зло скривил заячью губу. — А если б он не был тебе друг? Молчал бы в тряпку, так?
Ошеломленный, я повторял про себя безжалостный вопрос Безверхова — и не находил ответа. Честного ответа! Ну-ка, ответь как на духу, Боря Земсков: кричал бы ты «громче всех», если б там, в затонувшем мотоботе у ничейного островка, лежал не Колька Шамрай, а другой, не знакомый тебе человек? Ну-ка, честно: «вязался» бы ты к командиру острова с требованием гнать туда шлюпку? Или ждал бы тихонечко, что решит начальство? Молчал бы в тряпку, а?
Ознакомительная версия.