Истратив дневной запас листовок, фашисты умолкают. Наступает тишина.
Наши стереотрубы смотрят на немцев, немецкие — на нас. Тысячи настороженных, изучающих глаз.
Свободные от дежурств сидят в блиндажах. Пишут письма — фронтовые треугольники. Бланки писем расчерчены пунктирами. Пунктиры указывают, как складывать треугольник. Кроме того, на бланках есть текст: «Выше черты не писать», «ниже черты не писать». А наверху — красными буквами: «Смерть немецким оккупантам!»
Много на этом листочке не напишешь, но зато ценишь и взвешиваешь каждое слово, как в телеграмме.
А потом на треугольник ляжет штамп: «Проверено военной цензурой». И повезут это письмо полевые почты. Пройдет несколько дней, а может быть, и неделя, прежде чем оно попадет в сумку почтальона.
Почтальона и ждут и боятся: что он принес — живое письмо или стандартную похоронную — «пал смертью храбрых»?
Письмо это будут читать десятки раз, изучат каждую строчку, чтобы узнать больше, чем в нем написано. Но больше не узнаешь. Разве расскажет фронтовик, что ему очень худо, что его треплет малярия, что открылась старая рана? Нет. Как всегда, он напишет: «Чувствую себя хорошо».
В конце письма не преминет пообещать: «скоро вернусь». Но скоро ли? И вернется ли?
Отправив письма, бойцы неторопливо крутят цигарки, рассказывают друг другу истории из мирной жизни, нещадно ругают союзников, которые опять, несмотря на свои заверения и клятвы, медлят с открытием второго фронта.
Наступает ночь. Передовая озаряется неровным конвульсирующим светом ракет. Немцы беспокоятся, нервничают, боятся наших разведчиков — охотников за «языками», поэтому беспрестанно пускают ракеты. Стрельба ракетами сопровождается длинными пулеметными очередями. Из пулеметов бьют трассирующими. Видимо, для устрашения.
Но у русского солдата нервы крепкие. Он сидит в окопе, в блиндаже, старательно высекает огонь из «катюши» — кремня, к которому приставлен ватный фитиль, — и озабоченно думает об одном: «Когда же дадут приказ о наступлении? Что-то мы застоялись…»
О том, когда начнется наступление, узнают за несколько часов. Но то, что оно скоро ожидается, в батальонах и дивизионах знают за много дней.
Знают потому, что телефоны звонят чаще, совещаний созывается больше, производится передислокация. Черт знает почему, но все чувствуют: на днях пойдем вперед.
Меня вызывает капитан Красин.
— Ну, как дела, молодая гвардия?
— Хорошо. Привязка наблюдательных пунктов и батарей произведена точно.
— Спасибо вам, Крылов. Спасибо вашему взводу. Привязка точная, по стрельбам вижу, — улыбаясь, говорит командир дивизиона. — Но с сегодняшнего дня топографию оставляйте. Вы назначаетесь начальником разведки дивизиона…
Начальник разведки — это офицер, которого в любое время дня и ночи могут вызвать и спросить: положение на переднем крае? Что сообщили «языки»? Что характерно в поведении противника? Где расположены вражеские батареи? Удалось ли засечь доты?
Начальник разведки и подчиненные ему люди вместе с пехотным батальоном врываются в расположение противника и корректируют огонь. Иногда разведчики вообще остаются по ту сторону передовой и шлют со своего скрытого пункта радиограммы в дивизион или артполк.
Разведчики — это кочевники. Разведчики — это люди, чья жизнь каждую минуту сопряжена с опасностью и риском.
— Вот ваше первое задание, — продолжает Красин. — Поезжайте в городок Лисхимстроя, заберитесь на самое высокое здание — это кажется химинститут, — сидите, наблюдайте. В разведданных кое-что не совпадает… Вечером мы дадим несколько выстрелов с ложной позиции. На эти выстрелы ответит немецкая батарея, которую нам засечь не удалось. Со стороны городка должно быть виднее.
Красин думает, пыхтит трубкой, потом продолжает:
— С вами поедет лейтенант Тучков, командир взвода управления седьмой батареи. Их батарея как раз на правом фланге. Тучков берет солдата со стереотрубой. Все.
— Разрешите идти?
— Нет, постойте, я чуть не забыл: тут, в блиндаже, у телефонистов, наш санинструктор Люба. Захватите ее, довезите до штаба полка. А Тучков вас будет ждать на перекрестке дорог.
Я выхожу с наблюдательного пункта дивизиона. Белое солнце, белые пески. На мгновение зажмуриваюсь, чтобы не слепило. Открываю глаза — опять все бело. Слишком долго был в полумраке.
Телефонисты помещаются совсем близко — метрах в пятидесяти.
Снова слышу песню:
А когда не будет Гитлера в помине
И когда к любимым
Мы придем опять,
Вспомним, как на Запад
Шли по Украине…
Любка дает концерт телефонистам. Удивительное это существо — Любка! Она и споет и спляшет. И не боится ничего.
Не проходит дня, чтобы кого-то не убило, кого-то не ранило. И Любка, как «Скорая помощь», должна мчаться на место катастрофы. Места катастроф всегда опасные. Но Любка доберется хоть куда — бегом или ползком. Сотни ран перевязала она и много раз записала в донесениях с поля боя: «смерть».
А потом возвращалась в штаб, приходила из-под обстрелов, из-под бомбежек и никому не рассказывала, как тащила по дюнам раненого, как видела последнюю полустеклянную улыбку в глазах обреченного.
— Тяжело воевать, мужики? — спрашивала она, сбрасывая с себя санитарную сумку.
И ни один «мужик», конечно, не мог сказать, что ему тяжело.
Иногда Любка предлагала:
— Кому письмо написать? Только не любовное…
А самой Любке писать было некому: мать погибла в Минске в первый день войны, брат убит на фронте, а отец пропал без вести. Никого на свете нет у Любки, и в любви ей не везет. Любила майора Казанцева — погиб, сама похоронила. Но где же тот живой человек, с которым можно быть рядом и которому можно все доверить?
В Любке души не чает старший лейтенант Исаев. И если он не видит ее несколько дней, то с попутными присылает записки, трофейные конфеты, шоколад, примитивные военторговские духи.
Любка читает записки Исаева, и на глазах у нее блестят слезы.
— Тяжело воевать, мужики?
Как будто только мужики воюют! Опять песня, песня о Южном фронте.
— Люба! — кричу я, приоткрыв дверь в блиндаж. — Вам надо в штаб?
Песня утихает. Любка выходит из блиндажа.
Дальше двигаться надо осторожно. Из Лисичанска нас хорошо видят. Могут открыть огонь. Немецкие артиллеристы любят охотиться за одним человеком. Ради какой задачи — непонятно. Опять-таки для устрашения, наверно.
Охотятся они неумело, бьют в белый свет, как в копеечку, выбрасывают десятки снарядов. По теории вероятности один из них всегда может оказаться для жертвы роковым…
Едва мы с Любкой проходим двести или триста метров, как слышим свист.
Нас заметили.
Свист нарастает. Мы падаем. Где-то в стороне раздается: «Ах! ах! ах!»
Куда укрыться? Место самое неудобное: ровное-ровное. Невдалеке видим окопчик. Неглубокий, совсем маленький. Ползем к нему.
— Любка, ныряй! — говорю я, приблизившись к окопчику.
Теперь Любка в относительной безопасности. Для меня места в окопчике почти нет. Я останавливаюсь.
— А вы? — кричит Любка. — Давайте-ка ко мне!
Я молчу.
— В окоп! — кричит она строго. — Или я вылезу.
И снова: «Ах! ах! ах!»
— Любка, не смей! Назад!
Любка смеется, говорит с отчаянной уверенностью:
— Меня не убьют. Меня никогда не убьют!
Лицо ее вдруг становится серьезным.
— Лейтенант, не валяйте дурака.
Я втискиваюсь в окопчик. Мы лежим рядом, крепко прижавшись друг к другу.
— Все равно вас может задеть, — говорит она. — Не держитесь на локте, обнимите меня. Вот так!
Разрывы звучат совсем близко. Поют и жужжат осколки.
Обстрел на какое-то время прекращается. Но мы из своего малонадежного укрытия не выходим. Конечно, за нами по-прежнему наблюдают. Попробуй поднимись — и в воздухе снова засвистят снаряды.
Я чувствую Любкино дыхание, чувствую, как колышется ее грудь. И рядом, совсем рядом, ее теплые розовые губы.
— Нервничаете? — спрашивает Любка.
— Совсем нет.
— А все-таки?
— Нисколько.
— Так и поверю.
Рядом с нами, близко-близко опять рвутся снаряды. Над окопчиком ползет едкий удушливый дым. Мы кашляем, зажимаем носы. Один из снарядов взрывается в нескольких метрах, нас присыпает песком с бруствера.
— Надо бежать! — кричит мне Любка в ухо. — Только в разные стороны. Я налево, вы направо.
Что ж, решение верное. Больше в окопчике оставаться нельзя.
Мы поднимаемся, делаем бросок, и вот уже окопчик позади. Теперь спасение — в ногах. Надо бежать и падать, падать и бежать, менять направление, стараться обмануть «охотников».
Сначала немцы растерялись: выбирали, за кем погнаться. Погнались за Любкой. Меня оставили.