Комендант нервными шагами прохаживался по фасу, не сводя глаз с двигавшегося неприятеля. Поручик Берг сидел на хоботе правого орудия, готовясь немедленно повернуть орудие в сторону неприятеля.
У картечницы со вставленным питомником, полным патронов, стоял гардемарин, готовясь дать сигнал вертеть рукоятку и послать 500 выстрелов в минуту в эту грозную черную массу, шум от движения которой ясно уже доносился…
Но вот шум прекратился, и из мрака послышался голос, но послышался так близко, что казалось, говоривший или, лучше сказать, кричавший был в нескольких шагах; затрещало из мрака несколько выстрелов, раздались крики… и гарнизон правофланговой вздохнул свободно: текинцы не решились атаковать. Тщетно их предводитель, оставшийся перед укреплением, призывал Аллаха на помощь для борьбы с «уруссом» — все было напрасно: полная, грозная тишина, царствовавшая в Кале, навела на них ужас, и соблюдению этой тишины гарнизон был обязан своим спасением. Ничто не наводит такого страха на атакующего, как готовность к бою противника, выражающаяся в этой подавляющей тишине; может, хватит духу пройти большое расстояние, не подвергаясь выстрелам неприятеля, но подойти к самому рву и здесь получить залп картечи и из винтовок — недисциплинированному неприятелю трудно; гробовая тишина атакуемого показывает, что это люди выдержанные, не пускающие выстрелов на воздух; текинцы поняли это и отступили…
Вздох облегчения вырвался у всех; да не подумает читатель, что в правофланговой Кале были люди робкие, трепетавшие при виде опасности, нет, наоборот, подбор офицеров был очень хороший; каждому из них приходилось много раз смотреть в упор в глаза смерти, каждый из них раньше или впоследствии своей кровью упрочил за собой почетное имя храброго, так что да не припишет читатель вздох облегчения радости труса, увидевшего, что опасность миновала — нет, это была радость при сознании, что правофланговая нами удержана; каждый из офицеров и нижних чинов понимал, что, перейди правофланговая в руки текинцев, наш левый фланг, уже атакованный, был бы окончательно снят и, Бог весть, чтоб из этого было!
Повсюду снова послышался сдержанный шепот и разговоры; солдатики зло подсмеивались над предводителем атаковавших, оставшимся solo.
— Ну и воинство, братец ты мой, — говорил пехотный солдатик, присевший на земле и раскуривавший трубочку, матросу, пользовавшемуся минутой затишья, чтобы погрызть сухарь, — и чего это они спужались?
— Чего? Известно нас! Ведь нешто они не знают, что у нас и пушки и картечницы есть, поди, чай, днем ведь видят, ну и ров тоже широкий, не перелезешь, вот и заворотили оглобли! — отвечал матросик с полным сознанием непоколебимой истины своих слов.
В группе артиллеристов слышалась беседа о плохой дисциплине неприятеля, выражавшаяся в очень нелестных для текинцев формах.
— Тоись взял бы их, прохвостов, всех да банником, банником, — горячился фейерверкер, — нешто это виданное дело, чтобы начальства не слушать? Он им кричит: «Пойдем, ребята, вперед, не бойсь», а они говорят: «не хотим» и в разные тоись сейчас стороны!
— Да ведь, дяденька, у них начальство не настоящее, потому они ведь не солдаты, — вставил словечко молодой солдат.
— Ах ты деревня, — прервал его фейерверкер, — да рази может быть, чтобы у них не было начальства? Где ж есть такая земля, чтоб не было солдата с начальством? У них все начальство в красных халатах, вот это и есть их самые офицеры!
— Шут тебя возьми! Слышь, как кричат доселева еще, — проговорил матросик у картечницы, подкладывая камешки под колеса, чтобы она от стрельбы не сдвинулась с места.
Действительно, в отдалении все еще слышался голос текинского «начальства».
— Ну и горло же, как он не охрипнет, кричит, кричит — все толку нет, — острили солдаты, продолжавшие стоять вдоль по брустверу.
— А как бы он не накричал чего-нибудь, — заметил Владимир Александрович Берг, — они, пожалуй, и вторично подойдут.
— Теперь, брат, не беда, страшен первый натиск, раз у них не хватило храбрости броситься без выстрела в шашаки — едва ли они повторят нападение, — возразил гардемарин.
— Все-таки не мешает принять меры предосторожности, — сказал подошедший прапорщик С — кин. — Эй, солдатик! Принеси-ка, брат, уголька или лучинку посветить мне!
Через несколько времени солдат явился с пылавшей лучиной. Прапорщик вынул из кобуры револьвер и начал осматривать его, ворочая барабан и пробуя спускать курок, чтобы убедиться, можно ли его пустить в ход в критический момент боя; не успел он окончательно осмотреть его, как несколько пуль свистнуло очень близко около офицера и солдата, державшего лучину; последний от неожиданности выронил импровизированный светоч.
— Ты что, обалдел, что ли? — крикнул рассерженный С — кин.
— Вишь палит, ваше б-дие, — смущенно ответил хохол-солдатик, затаптывая ногой тлевшую лучину.
— А тебе какое дело до того, что он палит? В лучину он, что ли, тебе попал или в руку? Какой же ты солдат, коли боишься пули, когда она летит мимо! Смотри, брат, трусов всегда прежде всех убивают. Ступай на место!
Прапорщик вложил револьвер в кобуру, перелез через бруствер, и его фигура пропала в темноте в направлении, где лежали аванпосты. На левом фланге перестрелка то замолкала, то снова разгоралась. Артиллерийская стрельба не умолкала; бомбы летели в крепость целыми букетами по шесть, по восемь штук; ракеты по-прежнему на мгновение освещали мрак своим длинным хвостом и с шипением падали в крепость, где крики не уменьшались…
Правофланговая Кала пользовалась непродолжительным отдыхом: снова с двух сторон засвистели пули и послышались воинственные крики текинцев и снова повторилась описанная выше картина; грозная тишина панически подействовала на неприятеля, и эта грозная масса отхлынула, несмотря на одобрение ее громкими криками вожаков и предводителей…
Не прошло десяти минут, как с новыми криками, при учащенной пальбе части неприятеля с другой стороны и со стороны крепости, текинцы атаковали правофланговую. Атака велась энергично, неприятель подошел ближе чем на сотню шагов, пришла пора открыть огонь. Послышался голос лейтенанта Ш-на.
— Открыть огонь по моей команде! Стрелкам дать по два залпа. Орудиям и картечницам начать действовать вместе с пехотой.
— Рота — товсь! Рота — пли!
Грянул дружный, согласный залп стрелков… Блеснув красным пламенем, рявкнуло орудие, послышался пронзительный свист удаляющейся картечи, и весь этот шум покрылся отчетливым тактом картечницы: та-та-та… звуком непрерывных периодических ударов… Второе орудие изрыгнуло пламя, и при свете выстрела ясно было видны фигуры неприятеля; выстрел этот произвел, должно быть, страшное опустошение в рядах врагов: послышались крики, вопли… а две картечницы продолжали трещать, наполняя весь воздух свистом пуль… Второй залп прорезал мрак огненной линией, неся дождь пуль атаковавшим… Этого было чересчур много для текинцев… Крики стали удаляться, послышался шум бегущей толпы… Правофланговая отстояла себя.
— Окончить стрельбу, аванпосты на свои места, — послышалась команда лейтенанта Ш-на, произнесенная так спокойно, будто ничего особенного не случилось и все это происходило только на учении.
Длинный поручик, все время сидевший на хоботе орудия, уже вновь заряженного картечью, и наводивший его, встал, вытянулся во весь рост, зевнул, потянулся и из-под усов промычал:
— Ну, кажется, все кончилось, теперь бы и соснуть…
А крики все еще раздавались перед Калой… Особенно резко выделялся чей-то голос, звавший кого-то; солдатик-татарин на вопрос гардемарина: «Кто это кричит там и зовет кого-то так жалобно?» — ответил:
— Это он, ваше б-дие, кричит брата, где ты, говорит.
Очень и очень близко слышались переговаривавшиеся голоса; нет-нет и в ответ на разговоры сверкнет несколько выстрелов с наших аванпостов, все примолкнет на минуту — и снова послышатся гортанные звуки, кого-то зовущие. Какое-то странное, щемящее сердце впечатление производили в густом мраке ночи эти крики… Из крепости тоже доносились крики, обращенные, вероятно, к неприятелю, бродившему около нашей Калы…
Офицерство собралось у бруствера, сколько удовольствия слышалось в голосах говоривших! Оно и понятно — удачно отбитый штурм, без потерь с нашей стороны, представлялся громадным успехом для людей, уже собиравшихся умирать и хлопотавших умереть только «с шиком», не с тем гвардейским шиком, которым отличаются на паркете в Петербурге иные щеголи в раззолоченных мундирах, нет, с шиком «глубокого армейца», умирающего, не покидая вверенного ему поста, на груде убитых им врагов.
Все повеселели, и гардемарин даже загнул такой анекдот, что вся публика покатилась со смеху и заявила, что таких анекдотов нельзя рассказывать даже и в степи… Все стали так близки друг другу после испытанной опасности, будто это были члены одной семьи, семьи дружной. Оживленная, страстная беседа, полная высказываемых откровенно друг другу впечатлений, велась в этой кучке людей, много переживших в какие-нибудь полчаса; если пришлось бы встретиться через много, много лет двум из этого общества, то я убежден, что разговор начнется фразой: «А помнишь правофланговую?» — и польются воспоминания рекой…