Ознакомительная версия.
– Здравствуй, – сказал вдруг Толя. Почти непроизвольно. Парень быстренько, счастливым шепотом ответил и сделал несколько шагов вслед. Но партизанам некогда, они сделали свое дело и уходят.
Полицаи убежали. А может, их зацапали. Одного только и увидели. В грязном белье, бородой в землю. Рядом портянки валяются, пятнистые, ржавые.
Гарнизон, который снова стал просто деревней, остался позади. Интересно, а как смотрели на окна, на лица в окнах Царский и Коренной, которые никогда не жили в гарнизоне? Толя жил, но и ему порой начинает казаться, что настоящие свои – это те, кто рядом с тобой, а другие – еще поглядеть надо. Ну, а когда придут наши, им-то ведь совсем не легко будет понять, как можно было жить в гарнизоне, и вообще рядом с оккупантом. Неужели так и должно быть: преступление обижать проверенных (они свои) и не очень грешно тех, кого не знаешь? В «своих» деревнях никто не осмелится «шурудить», а тем более хвастаться этим. А про то, как «бомбили» деревню, что в двух километрах от города, хлопцы недавно рассказывали не стесняясь, с веселыми подробностями. Правда, потом так же весело провожали «моряка» на неожиданную операцию: комиссар Петровский приказал Зарубину отнести бабе полотно.
– На портянки, товарищ комиссар, – оправдывался искренне обиженный «моряк». – Не себе же, зачем мне столько! Спросите, всех наделил. А это – что осталось.
Петровский не пожалел «моряка».
– Неси, что осталось. И без расписки на глаза не являйся. Не вздумай схитрить – плохо будет. Ну, попросил бы на одну, на две пары. На весь год, на всю семью баба наткала, а он, мститель народный, явился! Даю два дня. Все.
У «моряка» вид был пренаивный и свирепый. В своей бы зоне – понятно, а то ведь в «немецкой»!
В лагерь Толя вошел как настоящий партизан. Хочется толкаться среди веселых говорунов, смеяться вместо со всеми. В землянке сбросил сапоги и лег на мягкое, но уже не очень чистое одеяло. Сладко горят ноги. Какие у всех сегодня приветливые, добрые, красивые лица. Скоро придет мама, присядет, тихо скажет что-нибудь. Она встречала отряд на поляне, прошла несколько шагов рядом.
Вот она спускается в землянку. С котелком в руке. Ну и что тут такого – принесла так принесла. Ведь Толя вернулся из боя. Но Алексей орет как очумелый:
– Эй, солдат, кашку принесли!
– Ну зачем ты, он же устал, – улыбается мать.
– А насморка у него нет?
– Заткнись! – советует Толя.
– Ну что вы, детки…
В дверь заглянул помкомвзвода Круглик.
– Кто бы коня отвел на поляну?
Раньше он прямо к Толе обращался. А теперь ко всем.
– Я схожу! – радостно вскочил Толя.
Сон, тревожный, вязкий, казалось, все еще продолжается. В узком проходе землянки толкутся люди. Слепо ударяясь в закрывающуюся дверь и не давая ей закрыться, партизаны выскакивают наружу. По глазам матери Толя понял, что вот сейчас выбежал Алексей. Ни слова никто не говорит, но в землянке будто все еще висит жесткий крик, который разбудил и Толю:
– В ружье!
Мать, босая, стоит на песке, держит в руках Толины сапоги.
– Вот – твои.
Толя надел их, не навертывая портянок.
– Где твоя винтовка?
Мать спрашивает, хотя и видит, что сын потянулся к столбу, где висит короткий норвежский карабин. Она точно виноватой себя чувствует: вот оно – пришло, подступило, и она ничего уже не может сделать!
А ничего и не надо. Подсумки на поясе. Ага, кепка – теперь все. Толя взбежал по ступенькам и, толкнув дверь, как из самолета, выбросился на свет.
Куда-то бегут партизаны. Припав к лошадиным шеям, пронеслись меж сосен разведчики. Кажется, что тонкие, стройные сосны одна за другую забегают – все пришло в движение.
Сырокваш появился:
– Станкач давай к посту, Баранчик!
Командир взвода, до этого лишь прожигавший взглядом тех, кто запоздало выскакивал из землянки, закричал (и, как всегда, одного языка ему мало):
– Что стоите? Менш, холяра! Помогай пулеметчику… вот ты.
Это – Алексею. Всегда он подсунется!
Толя побежал вперед, следом за Сыроквашем. Начальник штаба в армейской гимнастерке, руки на автомате. В людях, что бегут за Сыроквашем, – ни особенной тревоги, ни азарта – просто утренняя бодрость. Будто к реке бегут, предвкушая, как вода холодом обожжет разогретые тела. Далекие редкие выстрелы только обостряют это утреннее чувство.
Толя не удивится, если скажут, что это лишь учебная тревога.
Возле поста залегли. Впереди поляна, она вся словно перепахана. Меж черных выворотней, пней, кочек ощупью ползет дорога.
Легли на землю, и сразу надвинулось то, навстречу чему бежали.
Начало боя Толе так и представлялось: затихло все, он лежит, спокойно прижимаясь щекой к холодному прикладу винтовки. Но если бы спокойно! Немцев с земли не увидишь, пенек гнилой, пуля пронижет его, как бумагу… Все кажется не таким, как надо бы.
А тут еще брат рядом пристраивается. И нужно же было Алексею как раз прийти в лагерь. Сердито, с беспокойством посматривает Толя влево. Усатый пулеметчик Помолотень циркулем раскинул длинные ноги и, приподнявшись как морж, примеривается. Алексей, лежа на боку, поправляет пулеметную ленту. Голова у брата стриженая и оттого кажется особенно открытой. Хотя бы за щит ее прятал, а то вот так и будет сбоку держать – словно нарочно. В сторону Толи не смотрит, но на лице неудовольствие, вон какую гармошку на лбу собрал. Можно подумать, что это Толя нарушил молчаливый уговор – пореже бывать вместе. Считает, что именно младший здесь лишний. Но ведь сам хотел, чтобы Толя был здесь, возле лагеря. Ходишь на свою «железку», мог бы и посидеть там лишний денек!
Снова поднимаются на ноги партизаны. И сразу опасность отступила туда, где глухо, редко постреливают.
– Человек двадцать со мной. Станковые пулеметы и кто при них – остаются, – говорит начальник штаба.
Алексей остается – Толя вскочил. Неприятно это – глаза начальства: будто взвешивают тебя. На всякий случай Толя спрятался за чью-то спину.
Черная поляна осталась позади. Теперь шли по сухой, уводящей вдаль просеке. Сырокваш остановился. И все стоят, как шли, – гуськом. Здесь к просеке привязаны две дороги. Та, что по правую руку, – из Лядов, слева – из Костричника. Выпуклые глаза Сырокваша снова задержались на Толе.
Толя испуганно покраснел, стал рассматривать затвор своей винтовки.
– Останешься здесь. Смотри за этой дорогой. Немцы в Лядах.
Все уходят. Будто втягивает их тенистая просека. Замыкающим – толстый Савось. Винтовка, сумка с запасными дисками к «Дегтяреву» сползают с плеча. Савось дергается, поправляя их. Его, вчерашнего полицая, Сырокваш взял, а Толя торчи тут как пень.
Стал под дубом так, чтобы видеть лядовскую дорогу, сразу выныривающую из кустов. Ему поручили смотреть, и он смотрит, хотя понимает, что это просто так. От него отделались, вспомнили, что в лагере – мама. А сами будут впереди поджидать немцев.
Солнце уже поднялось. Острые лучи пронизывают кроны деревьев, наверно, достают до утренних холодных перышек птиц, пропикают в пушок, добираются до тепленькой кожицы. Не оттого ли так возбуждены, так вспархивают желтоглазые пеночки, так. звонко и тревожно тэк-террекают рыжегрудые зорянки. На суку зазеленевшей березы пристроилась сойка, все вертится, вертится. Будто показывает: «А вот еще какой цвет у меня есть, голубой, белый и вот еще какой!» Здесь на солнышке и запахи сильнее: молодой папоротник, черемуха.
Шест-надцать лет – звучит! А потом семнадцать, а там война окончится, и для Толи начнется то, что приходит к человеку, когда он – взрослый. Вчера, когда укладывались спать, мать сказала Алексею:
– Пришел как раз к именинам. Завтра нашему Толе шестнадцать.
– Малеча, – посочувствовал старший брат.
По-особенному уютно было вчера в углу землянки.
Маленькая – в ладонь – тучка одиноко белеет в солнечном голубом небе, спешит, словно от своих отбилась. А вот и заплакала бедняжка, да такими тяжелыми каплями. Неожиданный дождь торопливо обстукивает листья берез и осин, будто ищет самый нужный. Капли стучат по Толиной кепке, по плечам. Рукава серого пиджака пятнисто потемнели. Дуб в мае – совсем ненадежное укрытие от дождя, да и не хочется от такого прятаться. На ложе толстенького норвежского карабина жирно заблестели медные шарики, словно самим солнцем разбрызганные. Толя взвел глухой, совсем как чугунный, затвор. Подумал и загнал патрон в патронник. И сразу внимательней стал прислушиваться к далеким выстрелам. Дождь прошел, а там по-прежнему стреляют, но уже кажется, что забавляется кто-то: бя-х, бя-х!
Со стороны лагеря идут несколько партизан. Ведет их Мохарь. Он в военном кителе, в диагоналевых галифе, крепкие мужские складки на квадратном лице выбриты до синевы. С новеньким автоматом и с неизменным планшетом, свисающим почти к каблукам. Странные у этого человека глаза: очень спокойные, даже холодные, но такие прилипчивые. Бакенщиков как-то сказал: «профессиональные». Видимо, надо сознавать, что ты не просто человек, а и еще кто-то, чтобы смотреть на людей так, как Мохарь. Смотрит, будто страницы листает, не спеша, поплевывая на пальцы. И ты невольно подставляешь себя этим глазам и сам начинаешь заглядывать в самого себя.
Ознакомительная версия.