— Это нам без понятия. Мы сами малограмотные. А через него много слез пролито. Тебе, конечно, неприметно, а нам доподлинно известно, куда чья рука писала.
Трудно охватить этот сложный комплекс деревенских взаимоотношений, думаю я. Недаром лучшие наши писатели о мужика себе зубы ломали. Раскуси-ка этот орех! Пожалуй, и самому НКВД не под силу.
— А агроном? — продолжаю я свою анкету еще об одном из немногих коммунистов колхоза. Агроном этот молодой, веселый парень из крестьянской семьи, не дурак выпить, держится со всеми за панибрата, дает мелкие поблажки, но на собраниях громче всех славословит Сталина. — Он, по-твоему, куда подастся?
— Агроном-то? Ему чего же опасаться? Первейший наш человек!
— Чей «наш»? Сам-то ты кто, Платон Евстигнеевич? Коммунист?
— А как же? Партейный с 18-го года! — искренно удивляется старик. — Хошь, билет покажу?
— Ничего я в тебе не пойму! Что ты в партии — я знаю, а рассуждаешь ты, как обыкновенный мужик.
— Я и есть обнаковенный мужик, — совершенно искренно и вполне уверенно отвечает Платон Евстигнеевич, — мужик, колхозник, жук навозный.
— Председатель тоже партийный, а ты сам говоришь, что он от вас же, мужиков, убежит. Что ж выходит? От кого побежит? От тебя же? От партийного?
— Ну, и что ж с того? Его такая линия.
— Так ты ж тоже коммунист?
— Говорю ж тебе — с восемнадцатого года!
— И мужик?
— Мужик.
— Как же так?
— А ты черепах в степу видал? Кто она есть, черепаха эта? Жаба. Аккурат, в точности жаба, только что костью обрасла. А для чего, к примеру, ей эта кость? Чтобы ее камнем кто не перешиб. Понял? — толкает меня локтем в бок Платон Евстегнеевич. — Понял, милок, какая это кость есть?
Я всматриваюсь в предрассветном сумраке в поблескивающие хитринкой глазки Платона Евстигнеевича и воспроизвожу в мозгу пропитанную им жизнь.
Мы сидим в саду, разведенном еще прежним владельцем хутора, богатым экономистом-тавричанином. Этот тавричанин был расстрелян в двадцатых годах. Его землю расхватали тогда такие же, как он, но не разбогатевшие мужики. В первую очередь и лучшие участки получили уже вступившие в партию. В числе их был мой теперешний «собеседник. Именно тогда и начала наростать на нем эта «черепаховая кость». Пришел НЭП, и многие из получивших вместе с ним наследство тавричанина быстро и несоразмерно разжирели. Их «кость» размякла или была ими нерасчетливо сброшена, а Евсигнеевич сохранил ее на себе и, в силу этого, уцелел при ударе сплошной коллективизации, когда разжиревшие и размякшие погибли.
Каков же он теперь? Сыновья наростили свою «кость», вышли в люди и вырвались из колхозной барщины, а у него со старухой сохранился построенный при НЭП-е домик под железной крышей, коровка, десяток ульев (больше нельзя), полдюжины овец, свинка… «Кость» им защита. Сторожить запертый амбар — работа легкая, а за нее начисляют полный трудодень, да и премирования ему идут, как «почетному старику».
В пять утра, когда скотницы выйдут на баз, он снимается с поста. Поспит по стариковски до десяти — и на пчельник или на свой огородик, а старуха — в город, на базар, торговать молоком или картошкой с того же огорода. Чего ж лучше по теперешнему времени? И все эти блага ему бронирует «кость» — партбилет с 18-го года.
А что под нею? Под «костью»?
Взошедшее солнце освещает всего Платона Евстигнеевича, вплоть до сетки мелких морщин, бороздящих его скуластое, обветренное лицо. Смотрю на него: мужичок, как мужичок, обыкновенный и даже ледащий. Бороденка реденькая, из дыр бушлата торчат хлопья серой ваты. Закручивает цыгарку из самосада со своего же огорода, смотрит на меня и посмеивается.
— Так-то, милок! Жисть нашу, как она есть, понимать надо. Видишь, к примеру, лужу или, там, просто топь, — обходи сторонкой, на рожон не при. Держи свою линию! На собранию зовут? Отчего же, с полным нашим удовольствием. Даже антиресно часок посидеть, что там болтают послухать. Благодарность кому объявить? Будьте любезны! Мы не против того. А сам — живи! И все тут. Крышка. Молчок. Тебе вот партбилет мой удивителен? А ты рассуди, что он есть паспорт и ничего более. Кармана не протрет, значит, и вреда от него нет. А польза очень возможная. Наша советская власть от другой какой не хуже, она все допущает… ежели кто с умом действует.
Когда над нашим колхозом пронеслись первые тяжелые немецкие бомбардировщики и со стороны города послышались раскаты взрывов, философские прогнозы Платона Евстигнеевича начали реализоваться с поразительной точностью.
Первым удрал на своей паре председатель. Его бегство было, очевидно, им продумано и подготовлено заранее, так как сундуки были уже увязаны, кассовое наличие колхозных средств благополучно перемещено в его карман и даже несколько пудов масла с ледника упаковано в соответствующую дороге посуду. Но сам отъезд был для него все же внезапностью. Атака немцев на Ставрополь была буквально молниеносна, а сопротивление его тридцатитысячного гарнизона столь слабо, что немцы заняли город, потеряв всего семь человек.
Мимо нас, по дороге на станицу Темнолесскую, беспорядочно бежала пехота, командиры срывали знаки отличия и только эскадрон НКВД пронесся на рысях стройными рядами, рассекая и давя заполнявшую дорогу толпу.
В эту толпу втиснулась председательская пара и унеслась в ее потоке. Вместе с ним укатил и профорг, которого Евстигнеевич зачислил в интеллигенты. Позже я узнал, что это звание было присвоено ему за множество написанных им доносов, по которым попало в концлагеря достаточное количество его односельчан.
Но жена этого профорга осталась и в дальнейшее не только не подверглась никаким репрессиям, но даже сохранила до прихода красных (через пять месяцев) порученную ей председательскую корову.
Когда со стороны города стала доноситься пулеметная трескотня и мы поняли, что город взят, многие, очень многие колхозники, а главное женщины, облегченно перекрестились.
Мы стояли кучкой перед управлением и смотрели на клубившийся над городом дым от подожженных нефтехранилищ. Молчали. Первым подал голос веселый агроном.
— Ну, кончилась советская власть!
Платон Евстигнеевич толкнул меня под бок.
— Пойдем в правление.
— Я-то вам на что? Я человек сторонний, городской, в крестьянских делах ничего не понимаю.
Евстигнеевич ухмыльнулся и подморгнул.
— Думаешь, я не знаю, кто ты есть? Я тебя насквозь вижу. Теперь ты человек нам оченно нужный.
Мы кучкой прошли через опустевшую канцелярию и вошли в комнату председателя. На полу было раскидано кое-какое тряпье, а на столе стояла откупоренная литровка водки и налитый, но не выпитый стакан.
Кривой кладовщик деловито понюхал его и, убедившись, что водка настоящая, хлопнул.
— За упокой души советской власти, пропади она пропадом!
Кто же был в комнате? Агроном, кривой кладовщик, хотя и беспартийный, но старавшийся всегда выказывать свою активность, комбайнер — здоровенный дядя лет сорока, оказавшийся потом казаком, сбежавшим из концлагеря, счетовод-бухгалтер и я, а в уголке тихонечко примостился Платон Евстигнеевич.
— Что теперь будет?
— Очень просто: порядок немцы установят, — безаппеляционно заявил комбайнер, — а до того времени, когда к нам ихняя власть придет, надо самим порядок держать. Первое дело тебе, Евстигнеевич: эту ночь не спать, а то как разу муку растащут. И тебе, кривой, тоже за кладовой присматривать… А там дальше само дело покажет.
— Это правильно, — согласился бухгалтер, — но только надо и старшего избрать, хотя бы для видимости. Для людей это будет внушительнее. Предлагаю агронома.
— Дело ясное — агронома! — согласились мы.
— А мое слово такое, что сторожа нашего садового за старшего поставить, — раздался из угла голос Евстигнеевича.
— Это, значит, меня? — удивился я. — Какого чорта я буду делать?
— Тут и делать вам ничего не придется, — первый раз обратился ко мне на вы Евстигнеевич, — мы за вас сами все сделаем. А вам нужно начальство взять, потому как вы офицером были, да и по-немецкому, наверно, балакаете.
— Ты откуда это знаешь? — еще более удивился я.
— Эге, милок, думаешь, не понял я, кто ты есть? Попа, брат, и в рогожке узнаешь!
Но я решительно отказался от возглавления колхоза и принять власть пришлось агроному.
На следующий день в колхоз прибыл патруль мотоциклистов. Я переводил первые переговоры с офицером, который тут же на месте утвердил власть агронома, разрешил взять по 10 пудов муки на семью и поделить стадо колхозных коров. Все это делалось просто, и я сильно сомневался, что этот случайный зондерфюрер имел достаточные полномочия. Но он был боевым офицером, и опыт похода от Вислы до Кубани, очевидно, многому его уже научил.
Потом я переехал в город и имел сведения о колхозе лишь обрывками: то один, то другой из колхозников заходили ко мне в редакцию, советовались и рассказывали о своих делах. В колхозе все шло нормально, всех интересовало — разделят ли немцы землю на единоличные участки, но военное командование по этому поводу отмалчивалось, ссылаясь на ожидавшийся приезд гражданского управления, т. е. чиновников Розенберга, которые, к счастью, до Северного Кавказа так и не доехали.