Настина мать, выскочившая простоволосой, оглушенная взрывом, от которого дрогнула и перекосилась вся хата, с плачем норовила сунуться в огонь: в запертом сарае визжал поросенок, истошно кудахтали куры.
— Мама! Мама! Не надо, успокойтесь! — успела перехватить ее Настя. — Вы ж сами сгорите!
Мать вырывалась, запертый поросенок визжал.
Какие-то красноармейцы, неизвестно откуда, подбежали на помощь Насте. Один с грубой, нужной решительностью, подавляющей непокорство, безрассудный порыв, сгреб Настину мать в охапку, зажав ей руки, поднял и понес в сторону от хаты, другой оторвал от загородки слегу, сбил концом задвижку с сарайной двери, распахнул ее. Но поросенок не выбежал, визг его тоже прекратился, видно — он уже задохся: вся внутренность сарая была полна бушующего малиново-красного пламени; оно клубами рванулось наружу, когда распахнулась дверь.
— Избу береги, девка! — крикнул Насте красноармеец, отбегая от сарая; жаром ему опалило брови и ресницы, они порыжели и закурчавились. — Тащи ведра, поливай крышу, а то перекинется — сгоришь без остатку…
Антонина побежала дальше, узнавать, все ли живы, кто еще пострадал.
Возле клуба в кучке женщин стояла Раиса, с ног до головы в мелу, с кусочками штукатурки в растрепанных волосах, какая-то вся перекошенная, бледная, похожая и не похожая на себя. Она была в клубе в момент взрыва, копалась в книгах в библиотечных шкафах, отбирала самые ценные. Ее ударило воздухом и швырнуло на пол. Вокруг падали стропила, доски, кирпичи с печной трубы, пласты штукатурки, но ни одной большой раны она не получила, только множество мелких царапин и заноз, — просто чудо, что посреди такого разрушения осталась жива и даже невредима. Она еще не опомнилась как следует и выглядела одурелой, в лице ее странным образом мешались страх и какая-то неестественная улыбка. Раиса сама не верила, как ей так повезло, и рассказывала окружавшим женщинам, где она стояла, как рвануло, как вмиг она очутилась на другом конце зала и как падали с потолка балки, в щепу кроша стулья и скамейки.
Учительский обоз еще не покинул деревню, находился на прежнем месте около хат и дворовых плетней. Учителя как раз собирались трогаться — продукты были уже получены, уложены, — и тут загрохотали бомбы. Бомбежка была для обоза не в новинку, под нее попадали уже не раз, поэтому и женщины, и дети испугались меньше деревенских. Даже лошади проявили приученность — не вздыбились, не шарахнулись прочь, остались стоять, как стояли, только дрожа, плотно прижав уши к головам. Дрожь и сейчас волнами пробегала под шерстью лошадиных крупов, — лошади тоже понимали смертное значение визга немецких бомб с неба и сотрясающих землю разрывов.
В обозе шла суета поспешного отправления. Женщины торопливо отвязывали от заборов вожжи, выплескивали воду и запихивали в повозки ведра, из которых поили лошадей, иные уже трогались, выворачивая на уличные колеи.
Учитель в плаще увидел Антонину и, широко шагая, заспешил к ней, — по своей деликатности не мог уехать так, не поблагодарив еще раз, не попрощавшись. У него был смущенный вид, смотрел он тоже немного смущенно, как бы извинялся, что надо ехать, что покидает деревню, где так по-доброму к ним отнеслись, в такие минуты, когда она в дыму пожара, что ничем не может помочь Антонине, как бы ни хотел это сделать.
— Поезжайте, поезжайте! — приказала ему Антонина, прочтя в его лице эти его чувства и видя, что он медлит отходить, затяжкой расставания как бы искупая свою невозможность быть сейчас здесь полезным. — А то вернется — да опять шуранет…
— Это случайный, — с пониманием сказал учитель про «юнкерс». — Наскочил, швырнул — и дальше. Есть у них такие — просто разбойничают…
Подводы, одна за одной, гремели, бренчали мимо, учителя звали с них, махали ему руками.
— А вы-то как же? — спросил учитель, взглядывая на Антонину своими светлыми глазами. Хороший он был человек — в них было какое-то почти родственное беспокойство за нее, за всех деревенских жителей, взглядом своим он как бы спрашивал: сознает ли Антонина и все остальные тут, в Гороховке, что это уже совершенная очевидность — что немцы придут сюда, что это дело уже совсем короткого времени, всего нескольких часов?
Поговорить они не успели — с очередной подводы снова замахали, закричали учителю; должно быть, это были близкие ему, семейные люди; он прощально поклонился Антонине, побежал к обозу.
Кучка народу, в основном старики и мальчишки, стояла позади правления, на голом скате к пруду, разглядывала бомбовую воронку.
Подошел Иван Сергеич, определил опытным глазом военного человека:
— Обычная сотка!
— А там вон, у деда Калашника на огороде — у-у, какая! — показывали мальчишки руками.
Старики, любопытствуя, заковыляли по выгону, на дедов огород.
В самом конце его, у межи, зияла чернотой огромная ямища, окруженная глыбистым валом вывороченной земли и глины.
— Ого-го! — Мальчишки, глупые, даже принялись прыгать на краю ямы в восторге от ее ширины, двухметровой глуби. Стенки ямы, обожженные пламенем взрыва, белели, точно в изморози, источали синеватый, тошнотно-едкий дымок.
— Это двести пятьдесят кэ-ге, — определил Иван Сергеич.
— Ну, Калашнику повезло!.. — качали головами старики. — Могла прям в трубу угодить!
— Матвееве в чугунок!
— Знатный был бы сёдни у Калашника обед!
— Мне б такую ямку возля дома, я б из ей омшаник исделал…
— А еще больше могут они бомбу кинуть?
— А то! И полутонные есть, и тонные.
— Это что ж такое будет, если тонная?
— Что? — Иван Сергеич усмехнулся, как повидавший такие виды человек. — Да вот ахнула б здесь — и всего огорода нема, и дедовой хаты нема, и вообще б полсела сдуло!
Старики крутили головами, поверить было трудно, но и как было не поверить, стоя перед такой ямищей, — вон аж куда, до самой воды пробило…
«Юнкерс», верно, и вправду был случайный, разбойный, бомбы сбросил неприцельно, только напугать. Кроме сарая у Насти Ермаковой да клуба — ничего больше не пострадало, все другие бомбы угодили по огородам и пустошам.
Но это все же было как некий знак, что война огнем своим и железом достала уже до Гороховки.
И Антонина, точно перешагивая внутренне какой-то рубеж, в который она до сих пор, несмотря ни на что, не верила, как-то охолодало, тоскливо и безнадежно подумала про себя, с тесным комком, собравшимся в груди, — «ну, началось!».
Не два красноармейца суетились на Настином подворье, тушили сарай и отстаивали от огня ее хату, а несколько, — Антонина рассмотрела это, когда снова оказалась возле пожарища.
Сарай уже рухнул, догорел почти, да и чему там было долго гореть — сухие жерди, плетневые стены, соломенная крыша. Благо, не дул сильный ветер, не несло по деревне искры и клоки соломы, а то и солдаты б не помогли, пошло б гореть все подряд.
А солдаты угодили как раз вовремя. Наискось, через улицу, стояли их два груженых, накрытых брезентом, забрызганных грязью ЗИСа.
Кончив хлопотать на пожаре, они вернулись к машинам; двое из них оказались шоферы; один сразу же полез в мотор и стал в нем что-то починять, другой, рыжеватый, белобровый, молодой совсем парень, с брезентовым ведерком пошел к колодцу за водой.
— И вы, стало быть, бегите… защитнички наши, сыночки дорогие… — утвердительно, как будто факт этот был ей совершенно ясен и она только отмечала его вслух, приговаривала Макариха из калитки своего дома, наблюдая, как солдаты чистились от сажи и пепла, сбивая пилотками со своих гимнастерок сизые хлопья, как плескали друг другу на черные руки из котелков воду, умываясь.
— Кто тебе сказал, бабуля, что мы драпаем? Мы выполняем оперативное задание командования.
— Задание… — передразнила Макариха. — Которые задание выполняют — они с немцем сражаются. Вот сын мой Колька — с первого дня тама. Может, уж и головушку свою сложил… А вы — эва где, вперед всех назад чешете… Да еще в кузова понахватали чего… Начальства на вас нет, проверить, чего там у вас. Может, наворованное что…
Ворчанье чернозубой, сморщенной Макарихи, с седыми патлами из-под платка, в засмыганной Колькиной стеганке, в которой он пахал на тракторе, совсем не трогало бойцов. Они беззлобно усмехались, не отругиваясь, им было даже вроде развлечения, что грязная, похожая на нищенку бабка шипит на них сквозь остатки своих съеденных зубов, что у нее такие черные на них подозрения.
Но рыжеватому шоферу, видать, это надоело. Аккуратно, струйкой налив в радиатор воду, он плотно закрепил пробку, кинул в кабину ведро и поманил Макариху:
— Иди-ка, бабуля, сюда!
Макариха недоверчиво оставалась на месте. Рыжеватый шофер откинул на заду кузова край брезента в комках присохшей грязи.