В трубке посвистывало, трещало, щелкало. Кто-то далекий вызывал «Незабудку». Вызывал, видимо, давно, так как голос был усталый, монотонный, даже немного безразличный. Словно знал вызывавший, что бесполезно кричать, что не ответит она, но ему приказано — вот он и говорит, как автомат: «Незабудка, незабудка, незабудка…»
Норкин дунул в микрофон, несколько раз щелкнул клапаном и хотел было уже со злости положить трубку обратно, но в это время услышал знакомое покашливание и окающий голос:
— Как спалось, дорогой мой?
— Ничего…
— Ничего?.. На бесптичье и лягушка соловей… Ты не забывай, что мы не на подводных лодках и тут по телефону рапортовать нечего. Не хватало только того, чтобы ты доложил еще и о бойцах и прочем!.. Думать надо! Ясно?
— Так точно, ясно, товарищ кап… — начал Норкин и прикусил нижнюю губу. Ровные, крепкие зубы оставили на ней белый след. «Опять на вершок бог спас!» — подумал лейтенант. Ему казалось, что весь фронт слушает его разговор с Кулаковым и удивляется, как смогли доверить роту такому несообразительному командиру. Трубка телефона сразу стала тяжелой, горячей.
— Ишь, «закапал», — добродушно гудит трубка. — Ничего, дорогой мой! Привыкнешь! Первое время с каждым случиться может… Вот Ясенев и меня сейчас пилит за то, что я лишнее брякнул про наши прежние квартиры… Только впредь смотри! Ежели не знаешь, как назвать, то обращайся хоть по кличке. А вообще мы сегодня перечень позывных составим. Ясно?
— Ясно… А как вас пока звать?
— Как, как! Небось, когда не надо, так «Ник-Ник», а как приспичило для дела, так и память отшибло?.. Всё у тебя в порядке? Наблюдай и чуть что — немедленно докладывай. К оберу, наверное, пойдут в гости, так ты накрой стол и угости по-нашему, по-балтийски!.. А?… Да брось ты кеня учить! Пусть немцы знают, что перед ними балтийцы! Форму так и так не скроешь! — последние слова, по всей вероятности, относились к Ясеневу, но Кулаков не прикрыл микрофон и Норкин все хорошо слышал. — Ясно, дорогой мой?
— Ясно, товарищ… Ник-Ник.
— Радешенек! Дорвался! — гудит трубка. — Действуй! Норкин еще немного подержал трубку и бережно положил ее на аппарат.
— Говорит, что ожидается наступление немцев, — сказал он Лебедеву.
— Что думаешь делать?
— Пойду к истребителям. Честно признаться, боюсь я танков. Что ни говори, а машина, и по земле ходит.
Надо людей приободрить, да заодно и самому от них сил набраться.
— И я с тобой, — ответил Лебедев и легко соскочил с нар.
День прошел спокойно. Несколько раз косяками над фронтом проходили немецкие бомбардировщики, но, если не считать случайных бомб, моряков они не тревожили. Даже мины по-прежнему рвались где-то на дороге. Только под вечер, когда длинные тени деревьев пересекли измятое поле, у немцев в окопах началась возня. Моряки приготовились, ждали атаки, а на них вдруг обрушился поток слов на чистейшем русском языке. Кто-то, назвавшийся бывшим русским моряком, долго говорил, обещая всевозможные блага тем, кто сложит оружие, и закончил, крикнув:
— Сдавайтесь! Или плохо будет!
— Русс, сдавайсь! Русс, иди сюда! — завопили в немецких окопах и потом наступила выжидательная тишина. Очевидно, там ждали ответа. И он прозвучал:
— Чичас! Сымай штаны — иду!
И захохотал фронт. Слезы капали из глаз, а люди все смеялись.
— Бегом бежим!
— Катись к чертовой матери! — теперь уже кричали десятки, сотни людей в матросских бушлатах и в серых солдатских шинелях.
Срезала кромку бруствера первая автоматная очередь и затишья как не бывало: трассирующие пули стелются над травой, шипят, а мины осыпают землей, слепят пламенем взрывов.
— Кто это сказал? — который раз спрашивал Норкян, вытирая глаза кулаком.
— Донцов, — уверенно ответил Ольхов.
— А может, не он? — усомнился Лебедев.
— Скажете тоже, — даже обиделся Ольхов. — Да я его голос из тысячи узнаю. Три года рядом спали!
По окопу, пригнувшись, бежит Метелкин. В руке у него лист бумаги, Метелкин размахивает им, показывает матросам, смеется вместе с ними и снова бежит дальше. Изредка он останавливается и записывает что-то.
— Разрешите обратиться, товарищ политрук? — спрашивает Метелкин, присаживаясь на корточки напротив командиров.
— Что у вас? — спрашивает Лебедев.
— Вот, — и Метелкин протягивает листок.
Простой листок из тетради. На нем торопливым, неразборчивым почерком написан ответ «бывшему». Слова, как на подбор, соленые, колючие и в большинстве своем для печати непригодные.
— Можно его вместо стенной газеты вывесить? — спрашивает Метелкин.
— Действуй… А кто писал?
— Начали мы с Богушем, а ребята дополнили.
— Хорошо… Идите, Метелкин. — И, когда тот убежал, Лебедев повернулся к Норкину и сказал — Прошляпили мы с тобой, командир. Как мы могли забыть про газету? Надо иметь ее. Хоть маленькую, неказистую, но свою.
2
На участке батальона потянулись однообразные фронтовые будни. Автоматную стрельбу сменял минометный обстрел, а его — бомбежка, и так до бесконечности. Однако не сразу наступили эти сравнительно спокойные дни. Несколько раз немцы бросались в атаку и каждый раз, как волна, ударившаяся о стену мола, откатывались назад и среди желтеющей травы оставались неподвижно лежать новые тела в серо-зеленых френчах. Позвякивали от шальных пуль и осколков каски с опущенными краями, валявшиеся на земле. Вот тогда и поняли фашисты, что не выбить им моряков с налета, присмирели, временно притихли, готовясь к решительному удару.
— Фронт стабилизировался, — лаконически сказали военные специалисты.
— Дали пить фрицу! — более точно определили это положение моряки.
Но все понимали, что затишье — временное, что фашисты по-прежнему будут рваться к Ленинграду, и не теряли времени: окопы углубили, старательно замаскировали брустверы и ходы сообщений. Еще больше изменились люди. Пребывание на передовой дало больше, нежели могли бы дать месяцы упорной учебы в тылу. Здесь сухопутная тактика изучалась практически, в бою не с условным, а с настоящим противником; здесь ошибочное решение грозило не замечанием преподавателя, даже не дисциплинарным взысканием, а ранением, смертью, и люди старались не ошибаться, научились схватывать приказания на лету, понимать их с полуслова.
На фронте резче обозначились, стали заметнее особенности характера каждого человека. Все, что было скрыто в нем, порой даже неизвестно ему самому, неожиданно всплыло, распустилось, расцвело. У каждого появилась своя собственная, правда, пока еще маленькая, военная слава. Один прославился как надежный связной, другой оказался снайпером, а третий — прекрасным разведчиком.
Однако некоторая часть моряков успокоилась, зазналась и решила, что им теперь и сам черт не страшен. Началось со смешков, презрительных замечаний по адресу противника. Дальше — больше. Прошло еще несколько дней — и осели брустверы, кое-где ходы сообщений засыпало землей, появились тряпочки в стволах автоматов. Когда Норкину впервые доложили, что матрос Звонарев уснул на посту, он не придал этому никакого значения. Но вскоре подобная история произошла и с Метелкиным. Это уже встревожило, Норкин вызвал провинившихся и долго беседовал с ними. Матросы не возражали, признавали свою вину, говорили, что исправятся, но лейтенант чувствовал в их словах какую-то фальшь. Матросы обещали, хотя и сами не Еерили, что сдержат свое слово.
— Что делать с ними, Андрей Андреевич? Как наказать? На фронте ни одно взыскание не подходит. Ведь не посылать же их в Ленинград на гауптвахту? — в сердцах сказал Норкин, когда матросы ушли.
— Ты, Миша, наверное, неправильно вопрос поставил. Тебя интересует не взыскание, а что думаю делать я, комиссар роты… Что ж, твое замечание принимаю. Мое упущение. Сегодня же соберу коммунистов, думаю, что найдем решение, — ответил Лебедев и вышел из блиндажа.
И запестрели на стенках окопов листки взводных газет. Матросы, читая их, хмурились, шушукались, собирались кучками. А однажды, когда Норкин ночью обходил окопы, он увидел около бруствера несколько человек. Среди них были Звонарев и Метелкин. Матросы не спали, хотя и не видно было, что они занимаются делом. Просто стояли и любовались на луну. Занятие более чем странное для фронтовика, который старается не упустить ни одной минуты отдыха.
— Почему не спите? — спросил лейтенант, подходя к ним.
— Не хочется, — ответил за всех Метелкин и вздохнул.
Теперь Норкин еще больше уверился, что это не случайно произошло, что есть какая-то причина, заставившая матросов потерять сон. Но что? Неужели заметки в стенгазетах лишили их сна? Нет, конечно. Что же тогда?
На следующую ночь бодрствующих было уже меньше, а потом остался только один.