Зюзика кладут в госпиталь. Боксер сломал ему палец, когда бил табуреткой.
Говорят, что в госпитале дедовщина тоже будь здоров, но там все–таки нет Тимохи с Боксером. А раз так, то дедовщина, по моим представлениям, там должна быть вполне умеренная.
Зюзик появляется в полку через четыре дня. Он ловит меня около столовой во время ужина, свистит от калитки летчиков и машет рукой.
Я подхожу.
— Я за тобой, — говорит Зюзик. За эти дни он изрядно поправился, и его вытянутое сухое лицо приобрело округлость, появились щечки. — Пошли со мной в госпиталь, там просто обалденно! — предлагает он. — Все нормальные парни, никто никого не бьет. Пошли сейчас, а?
— А ужин? — спрашиваю я его.
— Да какой тут ужин! Ты еще ужина не видел. Пошли, мы тебя накормим!
Меня слегка задевает это «мы». Раньше, когда нас метелили на полу в коридоре, «мы» — это были я и он. Теперь — «мы тебя накормим». Но я, конечно же, соглашаюсь.
Мы шагаем по пыльной траве, Зюзик рассказывает про белые подушки, про сон на чистых простынях, жрачку до отвала и каждодневный горячий душ, неограниченный по времени, и мне кажется, что он ведет меня в сказку.
Меня даже дрожь пробирает: кажется, начинается новый отрезок в жизни, и теперь все будет хорошо. А вдруг мне удастся задержаться в этом госпитале? Вдруг мне удастся остаться там насовсем?
Госпиталь расположен на окраине Моздока. Знакомой дорогой мы проходим через степь, перебегаем трассу и, миновав Кирзач, оказываемся у двух дутых полевых боксов.
Первым делом Зюзик отправляет меня в душ. Я моюсь с непередаваемым удовольствием, я уже почти забыл, что на свете существует такое благо — горячая вода. Тем временем Зюзик притаскивает жратву: картошку с котлетами и горсть сухо фруктов.
Вокруг меня сидит несколько человек. Они расспрашивают, как там, в полку. Я рассказываю про взлетку, про трупы, про разведку.
Рядом со мной — высокий смуглый парень. Зюзик знакомит нас: это Комар. У Комара отбита пятка — он сидел на броне, когда их бэтээр обстреляли из крупнокалиберного пулемета, и ему осушило ноги. Теперь правая пятка все время гниет. Врачи разрезали ногу и вставили дренажную резиновую трубку, чтобы отвести гной, и за Комаром постоянно тянется тонкий белесый след.
Комар угощает сигаретами, мы закуриваем.
— Я там бушлаты вешал, в каптерке. Ну… В общем, письмо твое нашел.
— А! — говорит он, выпуская струю дыма. — Читал?
— Читал.
— Классная девчонка, да? Тут все плачут, когда я читаю.
— Жена?
— Да так. Вернусь — женюсь, наверное.
Вечером все собираются перед телевизором. Показывают какое–то кино. Я не смотрю. Мне достаточно того, что я нахожусь в покое, среди чистых простыней и рядом с душем. Я блаженствую.
— Интересно, а в других госпиталях так же? — спрашиваю я.
— Нет, — говорит один парнишка с перевязанной рукой, — так только здесь. Когда я лежал во Владике, нас там мудохали по–черному. Полный беспредел, как в полку. А здесь здорово. Я здесь уже два месяца.
Эти люди кажутся мне почти что небожителями. Подумать только, два месяца без издевательств! Я смотрю на них с завистью. Мне так хочется стать одним из них и жить в этом эдеме! Господи, да я бы все делал, я бы мыл посуду, таскал дрова и чистил парашу, лишь бы задержаться здесь хотя бы на месяцочек! О комиссовании я даже и не мечтаю, хотя они говорят об этом запросто, словно об ужине.
Я прошу Зюзика поговорить с врачами: может, мне тоже удастся прибиться? Ведь не выписывают же они парней, стараются задержать их здесь как можно дольше и по возможности комиссуют. Врачи заботятся о нас больше, чем командиры, и прячут от этой войны, как только могут. Они–то понимают, что выписать из госпиталя — значит направить прямиком в Чечню. Здоровые погибают, больные живут.
— Я поговорю насчет тебя, — обещает Зюзик, — обязательно поговорю.
В госпитале меня не оставляют. Даже не разрешают переночевать. Ровно в десять вечера молодая медсестра провожает меня до калитки и закрывает за мной ворота. Я стою на улице и смотрю, как она вешает замок. Мне не хочется уходить. В полк я сегодня уж точно не вернусь.
Я иду на стройку, отгороженную от госпиталя забором, нахожу маленькую комнату без окон и ложусь спать. Тут стоит принесенная кем–то лавочка — я не первый бедолага, который ночует здесь. Лавочка узкая и чертовски неудобная, но спать на ней можно.
Несколько дней я живу на стройке. Вечерами устраиваю вылазки за жратвой, днем отсыпаюсь. Житуха, в общем, ничего, и я даже подумываю перебраться сюда насовсем. А что? Перетащить из шишиги матрас с одеялом, и до осени можно жить. Жрачку буду выпрашивать в госпитале — пока Зюзик там, с голодухи не помру.
Как–то ночью в моей комнате появляется выводок котят. Они залезают на лавочку и облепляют меня со всех сторон, пищат, лезут под мышки и, пригревшись, засыпают. Я их не гоню, ночи стали холодными, а котята неплохо греют. Их мать, наверное, убили, во всяком случае за эти дни я ее ни разу не видел.
Однажды просыпаюсь от криков. Осторожно, чтобы не зазвенеть битым стеклом, подхожу к двери и прислушиваюсь. Ночами в Моздоке очень опасно — банды разгуливают почти не скрываясь.
Но это наши. Говорят по–русски. Хорошо. Какие–то дембеля пьют водку.
Они обосновались на первом этаже и подниматься вроде не собираются. Я ложусь на свою лавочку, накрываюсь кителем, но заснуть не могу. Я слушаю звуки попойки, не шевелясь, я боюсь, что, если попробую повернуться или встать, лавочка скрипнет и меня найдут. Лежу так несколько часов, сильно затекают бок и бедро.
Меня все равно находят. Оказывается, дембеля привели с собой проститутку, и, пока пили, та сбежала от них. Они искали ее по всему зданию, а нашли меня.
Меня вытаскивают из комнаты. Какой–то пьяный казах, еле стоящий на ногах, бьет меня пустой бутылкой по лицу и кричит: «Ты кто? Убью, сука!» Донышком он разбивает мне верхнюю губу. Остальные ходят по лестницам, ищут проститутку и орут. Сквозь проемы окон на цементный пол косо падают лучи лунного света, пьяные ошалелые солдаты шатаются по недостроенному зданию рядом с госпиталем в Моздоке и ищут проститутку. Меня метелят в углу.
Наконец они уходят вниз, на первый этаж. Избитый, я возвращаюсь в свою каморку и снова ложусь на лавочку. Котята пищат и лезут ко мне под мышки. Наверное, они думают, что я их мамка. Мне нечем их покормить.
В нашей роте я остаюсь один. Рыжий с Якуниным сбежали, Осипов в Чечне — поехал на сутки связистом с командиром пехотной роты, да так и остался там. Зюзик — в госпитале, за Тренчиком приехала мать и забрала его в отпуск на десять дней. Я знаю, что он больше не вернется. Надо быть полным кретином, чтобы вернуться сюда. Никто не возвращается.
Про Мутного с Пинчей ничего неизвестно. Где они, никто не знает. Может, дома, а может, им давно уже отрезали головы.
Я не бегу. Я здесь уже пристроился, я привык в этом полку, эта взлетка — моя судьба. Так получилось, и сил что–то менять уже нет. А ведь сейчас бежать проще всего: я тут никому не нужен, никто про меня не знает, кроме старшины, но он в Чечне.
На взлетку больше не хожу. Там теперь работает команда из какого–то молодняка, может, пехота, а может, какие–то спецвзвода. Я живу в своей шишиге. Сплю, укрываясь ворованным в роте одеялом, а по утрам, после завтрака, ухожу в степь или в город. В столовой меня ловят разведчики и велят приходить в казарму мыть полы, но я забиваю на них. Иногда им удается взломать дверь в шишиге, тогда они вытаскивают меня на улицу и бьют, а иногда я запираюсь крепко, и они, поколотив в дверь шишиги ломами, уходят ни с чем. В такие дни я ухожу в степь без завтрака.
Кроме одиночества, у меня больше ничего нет, я совсем один, сам по себе, ни в каких списках я не значусь — наша ротная книга учета личного состава давно потеряна где–то в сортирах, а в штатное расписание полка меня не заносили — никому до этого не было дела, и я запросто мог бы убежать, но не бегу.
Я все чаще ухожу в город. Отправляюсь в Моздок и просто брожу по улицам, наблюдая гражданскую жизнь.
Прохладно, и люди спешат на работу. На переезде стоят машины, горожане на остановке ждут автобуса. Странно видеть, что в этом прифронтовом городе идет обычная жизнь, странно видеть людей, занимающихся своими делами. Мне казалось, что мир перевернулся с началом войны, все сошли с ума и не осталось ничего — только смерть, трупы, избиения и страх. А в мире, оказывается, ничего не изменилось.
Люди едут на работу мимо развороченных бэтээров, которые стоят на товарных платформах. В них горели наши солдаты. Над головами пролетают груженные смертью штурмовики, и на станции стоят эти страшные рефрижераторы с обгоревшими останками солдат; а в ста метрах от них, на привокзальной площади, мужики пьют пиво и таксисты торгуются из–за выручки.