…В один из пасмурных мартовских дней — шел дождь со снегом, и промозглый ветер пронизывал узников лагеря до костей — в Аргеллесе появилась группа высокопоставленных военных чинов французской армии. В добротных кожаных пальто, в лайковых перчатках, сытые, довольные собой и надменные, они ходили по лагерю, брезгливо минуя сбившихся в кучи солдат-республиканцев, обходя далеко стороной вырытые ямы-нужники, из которых несло зловонием, зажимали носы надушенными платками и морщились, как барышни.
Изредка они громко смеялись, и смех их среди голодных, больных, измученных людей звучал как кощунство, как оскорбление, как веселье у ложа обреченного человека.
Лейтенант-артиллерист, испанец с худым изможденным лихорадкой лицом, громко сказал по-французски, обращаясь к своим однополчанам:
— Была у меня когда-то лошадь, глупая, точно баран, но с удивительной чертой характера: стоило ей увидеть, как кого-то бьют или кто-то плачет, она начинала весело ржать на всю округу… Пришлось мне ее пристрелить, потому что она действовала мне на нервы.
Военные чины остановились, и один из них, розовощекий молодой подполковник со стеком в руке, подошел к лейтенанту.
— Ну-ка, свинья, повтори, что ты сказал! — крикнул он, подняв стек, точно собираясь ударить лейтенанта. — Тебе оказывают здесь гостеприимство, а ты…
В разговор вступил заросший черной щетиной капитан в берете и с перевязанной грязным полотенцем рукой. Не глядя на розовощекого подполковника, он обратился к лейтенанту — тоже по-французски:
— Лошадь, которая ржет, видя несчастье, не заслуживала такой легкой смерти. С нее с живой следовало содрать шкуру… Между прочим, у моего отца были свиньи. Не свиньи, а настоящая потеха. Особенно один упитанный боров. Если он видел человека с ружьем — сразу же бросался наутек, но когда перед ним появлялся совсем безоружный человек, этот боров бросался на него, точно дикий зверь… Отец заколол его, но сало оказалось вонючим, и мы выбросили его собакам.
К подполковнику протиснулся Артур Кервуд. Выбросил правую ногу вперед, сделал широкий жест рукой, склонился — отличнейший реверанс! — и на прекрасном интернациональном языке, составленном из английских, французских и испанских слов, сказал, обворожительно улыбаясь:
— Я не есть Джек-потрошитель, потому что честь не имею быть жестоким человеком очень, но я обещание давать могу под слово честное офицера вот по делу какому: если господь мне помощь даст и я военного месье подполковника встречу на земле без лагеря, я наизнанку выверну его и выпотрошу, как рябчика потрошат… Пардон, мсье, вижу я, что понять рассказ мой вы отлично умели, и потому до встречи прощаюсь я с вами. Но если извиниться искренне мсье сделает перед лейтенантом, которого свиньей называл, я прощение дам человеколюбиво…
Полковник побагровел:
— Бунт? Вас мало бил генерал Франко? Хотите, чтобы здесь вас научили чему-нибудь большему? За этим дело не станет, господа недобитые р-революционеры!
Он стащил с руки перчатку и два-три раза взмахнул ею над головой. Тотчас же к нему подбежали шестеро дюжих полицейских, вытянулись — руки по швам, каблуки вместе.
— Вот этих троих, — приказал подполковник, — к коменданту. Я через полчаса вернусь и поговорю с ними сам.
В пылу гнева он, вероятно, не заметил, что и его самого и всех пришедших с ним военных чинов плотным кольцом окружили испанцы — не менее двухсот человек, — хмурые, злые лица, сжатые кулаки, угрюмый и решительный вид… Когда старший полицейский попытался подтолкнуть лейтенанта, кто-то из толпы крикнул:
— Убери руки, недоносок! Убери руки, тебе говорят!
Полицейские переглянулись. Один из них начал было извлекать из кобуры пистолет, но сразу же раздалось несколько голосов:
— Полегче с пушкой, ты, воин!
— Пистолеты стреляют и в обратном направлении…
— Убирайтесь-ка отсюда подобру-поздорову! И вы тоже, господа начальники! А поговорить мы с вами еще когда-нибудь поговорим… Только в другом месте…
Оглянувшись по сторонам, подполковник приказал полицейским:
— Отставить! — и обратился к испанцам: — Если здесь кто-то рассчитывает, что мы станем поощрять подобные вспышки… неподчинения, тому придется горько разочароваться.
Педро Мачо спросил:
— Демократическое правительство Франции отдает себе отчет в том, что здесь находятся не преступники, а солдаты, которые сражались за свободу не только своей страны? Если да, то почему демократическое правительство Франции обращается с нами, как со скотом? Известно ли господину подполковнику, что благодаря так называемому гостеприимству, о котором он соизволил упомянуть, в лагере ежедневно умирают десятки людей?
— С кем имею честь? — губы француза иронически дрогнули. — С кем имею честь говорить?
— С солдатом республиканской Испании! — твердо ответил Педро Мачо.
— Республиканской Испании, которую подразумевает господин солдат, больше не существует. Существует Испания генерала Франко, который, как мы надеемся, сумеет ликвидировать смуту, разъедавшую общество, и навести в этой стране порядок… Если господин солдат до конца это поймет и постарается внушить истинное положение вещей своим друзьям, всем вам станет легче переносить временные невзгоды, вполне, между прочим, заслуженные…
— Я постараюсь внушить своим друзьям, что цинизм демократического правительства Франции не знает предела и что надеяться на гуманизм и здравый смысл этого правительства — все равно что ждать манны небесной. Видимо, нам следует надеяться лишь на самих себя.
Полковник усмехнулся:
— Поздравляю. Вы, как мне кажется, не лишены чувства логики: вам действительно придется заботиться о себе самим… Идемте, господа, — обратился он к военным чинам. — Дадим время для размышлений испанским защитникам нашей свободы.
3
Умирал мексиканец Хуан Моредо.
Изношенный организм не в силах был справиться с острым воспалением легких, болезнь с каждым днем прогрессировала, отсутствие лекарств не давало возможности перебороть кризис. Педро Мачо, Риос Амайа и Денисио несколько раз обращались за помощью к коменданту лагеря, но тот, внешне сочувственно выслушав просьбы, разводил руками:
— В лагере, как господам испанцам известно, находятся десятки тысяч их соплеменников, и почти все они больны. Откуда же я на всех могу изыскать лекарства?
Арно Шарвен бесился:
— И это — французы? Дегенераты, подонки, выродки! Денисио, достань мне карабин, я пристрелю хотя бы одну сволочь, иначе спятю!
Педро Мачо отвечал:
— Ты тоже француз, камарада Шарвен! И таких, как ты, — миллионы.
Арно Шарвен при желании мог покинуть лагерь. Стоило ему обратиться в соответствующий департамент, указав, что он французский подданный, и вопрос мог решиться очень быстро. Но Шарвен самую мысль об этом считал предательством. Так же, как Денисио, который твердо заявил: «Я останусь с вами до тех пор, пока мне удастся скрывать, что я подданный Советского Союза. У нас должна быть одна судьба…»
А Хуану Морадо становилось все хуже. Кожа да кости, да горящие глаза — это все, что осталось от прославленного летчика. Он часто впадал в беспамятство и, никого не узнавая, метался в бреду, кого-то звал, умолял прийти к нему, чтобы он мог перед смертью проститься, и вдруг затихал, голова его беспомощно откидывалась на прикрытую дырявой простыней солому, и, глядя в хмурое, закрытое мрачными тучами небо, Хуан Морадо едва слышно говорил:
— Только бы выжить. И хотя бы еще один раз повести в бой свою эскадрилью.
…И вдруг — это случилось глухой ночью, когда люди, прижимаясь друг к другу, чтобы было теплее, спали тревожным беспокойным сном, — человек в темном плаще с наброшенным на голову капюшоном осторожно потряс за плечо Педро Мачо, шепотом спросил:
— Среди вас есть француз Арно Шарвен?
Педро Мачо приподнялся, осветил карманным фонариком лицо человека в плаще и после минутной паузы ответил:
— Среди нас находятся только солдаты Испанской республики. Мсье, видимо, ошибся адресом.
— Меня зовут Пьер Варра, — сказал человек. — Я понимаю вашу осторожность, но… Мне необходимо видеть Арно Шарвена. Прошу вас, разыщите его и передайте, что я пришел от Жанни Шарвен, его супруги.
— Я ведь сказал, — повторил Педро Мачо, — что здесь только испанцы. Только испанцы, мсье, других никого нет.
У Пьера Варра был глухой грубоватый голос, исчерченное морщинами лицо тоже казалось грубым, но открытым, на нем без труда читались досада и даже еле сдерживаемый гнев. А когда комиссар перевел луч фонарика на его руки, увидел вздутые жилы и узловатые пальцы, в которых, наверное, жила недюжинная сила. Конечно же, подумал Педро Мачо, такие руки могут принадлежать лишь рабочему человеку.