«Михайлику, какой ты чудной, какой ты зеленый! Никакой хитрости в тебе нет. Весь как на ладони. Любому готов довериться. А люди бывают всякие...»
Взрыв глухо толкнулся в стекло. На том месте, где желтел лыжный костюм, выросло высокое пламя. Дора выскочила на крыльцо, спрыгнула на каменную землю. Страх толкал ее с такой силой, что казалось, не бежит она по белой дорожке, а летит по синему воздуху. Обогнув двухэтажное здание военкомата, вбежала во двор. Увидев перед глазами желтую куртку, остановилась, точно наткнулась на стену.
Хотелось завизжать от радости. Но только не здесь, не сейчас! Посмотри на того, кто лежит под попоной, — и радость твоя замрет.
Дора увидела: со стороны старой школы медленно поднималась к военкомату Анна Карповна. Вот она тяжело пригнулась. Переступила планку лаза. Выпрямилась. Увидела сына — свою любу дытыну — живого, невредимого. Ей тоже, наверное, хотелось кричать от радости. Но она не закричала. Она положила обе руки на затесанную вершинку столбика, держащего на себе забор, прихилилась к нему, обмякла.
Доре она была сейчас роднее родной матери. Подойти бы к ней, прижать ее беспомощные ладони к своим щекам...
Анна Карповна заметила Дору. Долго она не могла оторвать взгляда от ее белой кофточки, заправленной в синюю юбку-клеш.
Сын и Дора стояли близко друг от друга: Мишко немного впереди. Долго они будут стоять так перед глазами матери...
Лошадей вели расстреливать. Вели на длинных веревочных поводах. Они шли понуро. Глаза слезились. Из разъеденных язвами ноздрей свисала слизь. Их уводили по стерне, подальше от конюшен, за лесополосу. Мягкая земля оседала под медленными копытами, вздыхала.
Еще недавно эти копыта нетерпеливо били землю, тонкие ноги вздрагивали каждой жилочкой. Лошади высоко вскидывали головы, выгибали шеи дугами, сухие бархатные ноздри ловили степную прохладу, богатую запахами цветов и трав. Степь слышала их пронзительное ржание, солнце гладило их поджарые бока, отражалось на лоснящихся крупах. Ветер перебирал косматые гривы, ерошил челки на лбах, свистел в черных до синевы хвостах. Еще недавно с холодящим душу утробным ржанием они налетали друг на друга, лягались до одури, оставляя на боках следы копыт, с храпом поднимались на дыбы, кусались до крови.
И все от избытка силы.
Но пришла беда — большая, непоправимая, и лошади опустили головы. Беда называется коротко: сап. Выход один: пуля и глубокая яма.
В стороне, приминая стерню тяжелыми яловыми сапогами, идет милиционер. Винтовка висит на ремне, поглядывая черным зрачком дула в чистое небо.
Вот и яма. На той стороне высится курган бурой глины, выброшенной железными лопатами. Пахнет сырой землей, точно на кладбище. Коням завязали глаза, их поодиночке подводят к яме. Милиционер обвил ремень винтовки вокруг левой руки, ставит локоть на колено. Прижавшись щекой к темному ложу, целится в крупную лошадиную голову.
После выстрела голова лошади вскидывается. Ослабевшие ноги подламываются. Лошадь опускается на колени, как бы прося пощады. Но пощады ждать поздно — пуля уже прошила голову. Туловище с громким выдохом валится на бок. Если его умело подтолкнуть сапогом в момент падения, оно ухнет в яму. Если же оно повалится в другую сторону, придется брать за хвост и подтаскивать лошадь к яме.
Мать скакуна, что ходит под наркомом обороны, и в последний свой час оставалась сильной и гордой. Учуяв смерть, рванула повод. Пораженная острой пулей, она упала на спину, в стороне от ямы, и долго лягала холодное небо каменными копытами. Ее успокоила вторая пуля.
А по стерне, где провели лошадей, уже ходил, стирая их след, трактор, железный конь, не боящийся сапа. Он таскал за собой большой плуг; белыми лемехами плуг поднимал землю, переворачивал ее в воздухе и клал щетинистым лицом вниз.
Конезавод основан Екатериной II на казенных землях. Богатые выпасы, благодатные пашни, густотравные сенокосы, добротные конюшни, манеж с конусной деревянной крышей, ипподром под голубым небесным куполом, ветеринарная лечебница в зеленом сумраке вековых тополей, кирпичное здание дирекции, парк, клуб, рабочий поселок, сосновый гай — вот что такое конезавод. Здесь растили и холили рысаков и скакунов орловских, английских и арабских кровей.
В далекие царские времена на огневых конях гарцевали по-петушиному пестрые гусары. В наше рабоче-крестьянское время чудо-кони танцуют под червонными кавалеристами, мчат по земле крылатые пулеметные тачанки.
Красная Армия сильна своей конницей. Поэтому и ударили вороги по коннице.
Кто они, эти вороги?
Все думали об этом, но ответа не находили. На вторую ночь застрелился директор завода. На третью ночь многих арестовали. Взяли и Гафийкина батька — злого, сухого тренера. Гафийка прибежала к Вальке, просила защиты. А что он может поделать? Тут и сам Торбина не в силах помочь.
Мишко не мог заснуть. Он слышал всхлипы матери, ее умоляющий шепот:
— Мотя, не ходи!.. Не соглашайся, Мотя! Пожалей своих деток... Ну какой ты директор? Там надо ученому человеку... Запрягать, хвосты коням крутить — это ты можешь. Но этого же мало!.. Не ходи, Мотя, не клади голову под секиру, сыночков пожалей!..
— Не спеши умирать, а то затылок заболит лежать! Расхлюпалась! Все равно треба куда-нибудь идти. Уже прислали нового зава. А мне говорят, выбирай, что любо: хочешь директором конезавода, хочешь — ступай в МТС. Бороновскую дают, нашего району, тоже директором. Я им говорю: не потягну, а они кажут — потягаешь. Ты, кажут, был головою колхоза, ты коммунист, — значит, потягаешь. А не пойдешь — поклади партбилет на стол. Что, по-твоему, билет отдать?!
— Лучше в МТС. Там железяки. Никто их сапом не заразит. И цыгане тракторов не крадут. Спокойнее. Нехай будет Бороновка. Поедем в Бороновку. Поедем на край света — только подальше от конезавода!
— Не далекий свет! Километров двадцать всего дела. Добре. Поеду принимать. А ты поживи тут. Нехай Петько десятый кончает, и Мишко нехай дождется своего часу. Отправим сынов на учебу — до меня переберешься...
А всему-то виной был зоотехник конезавода, человек, которого меньше всего подозревали, человек, о котором говорили:
— Тише воды, ниже травы...
— Мухи не обидит...
— Поглядишь: ни рыба ни мясо, а заварил такое, что... И головой качали горестно.
Взяли зоотехника. Потянули за край этой веревочки. И повела-повела она ой как далеко!
Тренера отпустили: не замешан тренер. Отпустить отпустили, а страху хватил, видать, немало. Собрал вещички, что поценней да полегче, и мотнул аж за Кубань-речку. Спасибо, хоть дитя свое впопыхах не забыл прихватить — Гафийку, зазнобушку Валькину.
Директора тоже недолго бы держали. Да застрелился он. Хлипковатый был мужичонка. Всего боялся, на всех озирался. Топни ногой покрепче — задрожит, что холодец на тарелке.
Добрая выдалась осень. В безветренном воздухе легко плавали запоздалые паутинки отснявшего бабьего лета. Низкое солнце светило ярко. В затишке даже пригревало. Утренний морозец пахнул укропом, мочеными яблоками.
Базары были на редкость шумными и богатыми. Гоготали красноногие гуси; сыто хрюкали подсвинки; мычали толстолобые бугаи, копая твердую землю острыми двупалыми копытами и кидая ее на себя; блеяли овцы, потряхивая тяжелыми курдюками. Белели горы скрипучей капусты, шуршала сухокожая цибуля, с треском лопались полосатые кавуны, ярко золотилась кукуруза, отливала тяжелой медью пшеница. Луговыми запахами радовал янтарный мед, жег глаза ярко-алый перец.
Над всеми красками и запахами стоял плотный гул человеческих голосов.
Отбазаровавшиеся дядьки садились у возов или у глухих стенок фанерных ларьков. Один из дядьков с хряском вышибал пробку твердой, как земля, ладонью, другой брал крупные зеленые перчины, складным ножичком вырезал донышко с прочным хвостиком и семенисто-белой сердцевиной. Хвостик с сердцевиной отбрасывал в сторону. В руках оставалась зеленая рюмочка. В эти посудины наливалась горилка и со словами «Дай бог не последняя» опрокидывалась в жаждущие глотки.
Закусывали той же посудиной-перчиной. Смачно получалось!..
Торбину арестовали ночью. Приехали за ним из Луганска. Взяли в райкоме, за работой, в кабинете на втором этаже. И проститься с сыном не дозволили.
Осень враз помрачнела.
Мишку не давал покоя вопрос: «Как же так: сирота, батрак, красногвардеец, луганский рабочий — и вдруг ворог народу?! Как же так? Неужели сам себе ворог? Ворог своему сыну Вальке; ворог школярам, для которых построил школу; ворог колхозам, в которых дневал и ночевал; ворог полям, по которым шустро бегала его «эмка»? Ворог людям, с которыми жил рядом, которым улыбался, подсоблял, подавал рабочую крепкую руку? Ворог небу, которое его прикрывало; ворог солнцу, которое освещало ему дорогу; ворог Красному знамени, под которым выступал на митингах?! Значит, была только вражда, только злоба, а любви не было?.. Значит, его палила тайная ненависть ко всему живому, доброму?.. Как же так?!»