Он ничего не сказал вслух, всего-навсего усмехнулся. Но Зинаида Антоновна гневно вцепилась в его мимолетную усмешку и стала требовать, чтобы он сказал то, что подумал.
И он сказал то, что подумал. И хотя человеколюбиво удержал себя от иронии, даже ни разу не улыбнулся, она все равно почувствовала недосказанное и заорала на него:
– Не смейте смеяться, слышите! Не смейте смеяться над нею! Даже если она немножко приврала, все равно она вернулась потрясенная! И всем нам было важно это слышать. Не ее слова и даже не ее вранье, если оно было, а ее потрясенность!
В той страстной убежденности, с которой она выкрикивала все это, была и частица нелепости, и частица беззащитности. Она была беззащитна в этом споре с ним, но с такой страстью искала правду, что ему вдруг показалось, что она, не знающая о войне и десятой доли того, что знает он, способна в конце концов силой этой страсти и таланта доискаться чего-то такого, чего он сам, при всем своем знании войны, еще не доискался и не доищется. И ему уже не хотелось ни спорить с ней, ни доказывать, что дважды два – четыре, ни подшучивать над той приехавшей с фронта и привиравшей актрисой.
– Что вы на меня уставились? – спросила она, накричавшись. – Наверное, считаете, что я легковерная дура?
– Уставился на вас с такой же любовью, как когда-то с галерки, и даже с еще большей, – сказал Лопатин. – А легковерных людей я люблю. И уж если выбирать одно из двух – люблю их куда больше, чем тех, кто с таким трудом верит другим, что перестает верить себе.
Она беззащитно смахнула слезу в уголке глаза.
– У вас злой ум и доброе сердце!
Сказала так громко и решительно, на всю комнату, как будто подписала окончательный приговор Лопатину, сидевшему напротив нее и ждавшему этого. И Лопатин невольно улыбнулся – не над ней, сказавшей это, а над собой. Вовсе у него не злой ум; просто он любит точность, вот и все. Вот если бы против нее сидел не он, а Гурский – все было бы в точку: доброе сердце при озлобленном уме. И там, где она это вычитала, так и стоит – не «злой», а «озлобленный».
– Не улыбайтесь, – сказала Зинаида Антоновна. – Это не я придумала, это у Пушкина, в «Путешествии в Арзрум».
– Я знаю.
– Вы вообще много знаете. Так делитесь! Тем более что вы уже не вернетесь сюда и я вас не увижу, – сказала она и, совершенно забыв о присутствующих, стала расспрашивать Лопатина о разных подробностях фронтовой жизни.
У нее был этот дар – забывать о присутствующих, он был не всегда удобной для других частью ее душевной силы.
Вопросы были разные – и удивлявшие Лопатина своей проницательностью, и удивлявшие своей наивностью. Но и в этой наивности тоже присутствовала сила души, не боящейся наивных вопросов, тот глубокий интерес к людям, при котором стремление знать – важней самолюбивой боязни показаться глупой.
Лопатин отвечал, как умел и мог. Он уважал людей, которые не боятся спрашивать.
– Мне сказали, что вы живете здесь у… – Она назвала фамилию Вячеслава Викторовича. – Как вы к нему относитесь?
– Я люблю его, – сказал Лопатин.
– Любили или любите?
– Люблю.
– А я разлюбила. Он меня обманул. Терпеть не могу чувствовать себя мужчиной, а при нем чувствую.
Лопатин подумал о муже Ксении; как относится к нему эта женщина? Ее собственный муж намного старше его – и на фронте, а этот молод, здоров – и здесь. Что оправдывает его в ее глазах? Наверно, та работа, которую он делает рядом с ней. Что же еще? Наверно, он хорошо работает в этом театре. И это защищает его от нее.
– Будь вам ваши сорок шесть на той германской войне, вы были бы ратником второго разряда или прапорщиком военного времени, – вдруг сказала она Лопатину.
– Возможно, – сказал он, подумав про себя, что на той войне до этого возраста могла и не дойти очередь. Все-таки та война при всей ее тяжести была другая война, чем эта, и даже к самому концу вычерпала на фронт меньше людей, чем эта уже сейчас, на полдороге. И к возрасту было другое отношение, чем сейчас. Сорок шесть лет не были тогда возрастом, в котором объясняют, почему ты не на войне. А сейчас этот вопрос существует в отношениях между людьми. Существует и за этим столом.
– Я подходил по возрасту, но у меня было освобождение от призыва, – сказал он. – И в гражданской тоже не участвовал.
– Как раз собиралась вас об этом спросить.
– Не участвовал, – повторил Лопатин и впервые за последние полчаса повернулся к сидевшей рядом с ним Нике.
– Что? – спросила она, словно он не просто повернулся, а вслух сказал ей что-то, чего она не расслышала.
У нее было странное лицо, как будто она вернулась откуда-то издалека и не знает теперь, что ей здесь делать.
– Ничего, – ответил Лопатин. – Вспомнил, что сидел, как невежа, отвернувшись от вас, извините.
– Это я виновата, – сказала Зинаида Антоновна.
– Ничего вы не виноваты, – сказала Ника. – Наоборот, я благодарна вам, что вы заставили Василия Николаевича говорить о войне. А я не могла. Собиралась спрашивать его, а вместо этого рассказывала сама. И как всегда, о себе.
Говоря это, она продолжала смотреть на Лопатина все такими же странными, издалека вернувшимися глазами.
– Бойтесь этой молодой женщины, Василий Николаевич, – сказала Зинаида Антоновна. – Она сейчас так хорошо смотрит на вас, что мне стало за вас страшно.
– За что вы меня так? Почему меня надо бояться? – спросила Ника.
– Потому что вы смелая. Вам не жаль себя, но не жаль и других, – сказала Зинаида Антоновна так же, как до этого сказала Лопатину про доброе сердце и злой ум. Сказала так, словно опять поставила свою подпись под приговором.
Лопатин поднялся.
– Может быть, вас проводить? – спросил он у Ники, сообразив, что, кроме него, она единственная, кому или сейчас, или немножко позже нужно уходить из этого дома.
– Спасибо, я заночую здесь.
– Она будет ночевать у меня, – сказала Зинаида Антоновна. – Я боюсь за нее, когда она поздно уходит. Ей очень далеко ехать, а потом очень далеко идти.
Лопатин стал прощаться.
– Благослови вас бог, если он есть, – сказала Зинаида Антоновна, когда он наклонился, чтобы поцеловать ей руку.
– Вдруг мы и правда здесь уже не увидимся, – вздохнув, сказала молчавшая почти весь вечер Ксения. – Можно, я тебя поцелую?
Она потянулась и поцеловала Лопатина в лоб, прошептав при этом: «Все было так хорошо».
– А мы с вами, наверно, еще встретимся, – как-то непонятно, мимоходом сказала Ника, пожимая Лопатину руку.
– Я пойду провожу вас через проходные дворы, это гораздо ближе, – уже в передней предложил муж Ксении и полез в рукава шубы.
– Не стоит, – сказал Лопатин. – Я обойду, тут все равно недалеко…
Но муж Ксении уже влез во второй рукав шубы, и останавливать его было неудобно.
Они вышли вместе. Ночь была тихая и морозная. Под ногами хрустел снег. Муж Ксении молча шел через проходные дворы, шагая чуть впереди Лопатина, показывая ему дорогу.
Кто его знает, о чем думает сейчас этот молчаливый человек.
Неизвестно, какой он сам. Известно только одно: Ксения при нем стала лучше, чем была до него. Промолчала сегодня почти весь вечер, не мешала другим говорить о чем-то другом, кроме нее.
Лопатин с усмешкой вспомнил о своих напрасных стараниях научить ее сначала думать, а потом говорить. «Я так и не научил, а этот, очевидно, научил. Интересно – как? Поколачивает он ее, что ли, чтоб не болтала? Не похоже, но кто их знает? Иногда и самому хотелось с отчаяния отлупить ее, чтоб не трещала над ухом. А у этого помалкивает – и ничего! Еще и смотрит на него при этом влюбленными глазами. А может, вообще все проще простого: его любит, а тебя никогда и не любила? Какая это любовь при полной неспособности подумать о другом человеке, что для него хорошо и что плохо? Вот уж о чем она никогда не думала. А теперь, наверное, думает».
Когда подошли к дому, где жил Вячеслав Викторович, и остановились проститься, так и не сказав друг другу по дороге ни слова, муж Ксении по-старомодному снял шапку.
– Разрешите откланяться. – И, пожав Лопатину руку, в последний момент добавил: – Хочу, чтоб вы знали только одно. Если вдруг сложатся обстоятельства, при которых для вашей дочери окажется необходимым жить здесь, с нами, я вполне готов к этому.
Сказал, повернулся и пошел.
Лопатин стоял и глядел ему вслед.
Обстоятельствами, которые могли вдруг этого потребовать, была война, на которой тебя могли вдруг убить. Об этом и шла речь. Что ж, спасибо и на том…
– Ну, кто у них там был? – спросил открывший дверь Вячеслав Викторович. – Ты долго засиделся.
И когда Лопатин ответил, что засиделся потому, что был долгий и интересный для него разговор с Зинаидой Антоновной, невесело усмехнулся.
– Когда-то и у меня бывали с ней долгие разговоры. Когда ставила до войны спектакль, для которого я писал ей интермедии в стихах. Умеет вымотать все кишки из человека, покуда он ей интересен. А потом пройдет мимо него, задрав свой бушприт к небу, словно никогда и не знала. Безмерно талантлива, но жестока. И берет на себя право быть судьею чужих поступков, не заботясь вникать в причины. Когда-то была влюблена в меня по уши. Не по-женски, а как это говорят, по-человечески. А теперь еле здоровается.