Ознакомительная версия.
Циклоп с непроницаемым лицом смотрит на часы. Белый манжет, перехваченный жемчужной запонкой, свободно свисает с узкой руки. Она так женственна и артистична, что кажется, еще миг — и ей дано будет вспорхнуть над возникающими из складок скатерти клавишами, и Бетховен встретит Кло, входящую в кафе, гимном, достойным ее красоты.
— Полчаса прошли, — говорит Циклоп деловито и поправляет выскочивший манжет. — Пора домой. Там мы побеседуем о наших делах в спокойной обстановке. Согласны? Заодно я буду рад услышать от вас, как и когда вы придумали сказку о Клодине Бриссак. И зачем вам она понадобилась — это я тоже не прочь узнать.
— Фогель перепутал кашпо…
— Фогель ли перепутал кашпо, вам ли потребовалось показаться кому-то в моем обществе — все это вещи, достойные размышлений. У нас с вами впереди бездна времени для бесед по душам, и чутье говорит мне, что беседы эти будут очень, очень откровенными… Допивайте свой кофе.
Двое встают из-за столика и, не дожидаясь, пока Циклоп отсчитает деньги, выходят из кафе. У них прямые спины, обтянутые стандартными пиджаками, и грубая обувь военного образца. Такую солдаты вермахта сбывают на «черном рынке» около Триумфальной арки. Там же, у арки, кулисье торгуют валютой всех стран мира. Один из них и продал мне ту самую двухфунтовую бумажку с радужными разводами и тонкими штрихами защитной банковской сетки.
Гарсон отсчитывает сдачу, а я пью свой кофе. Мне-то совсем не хочется спешить…
Мы выходим на улицу, на самое пекло, и горячий тротуар Елисейских полей мягко приминается под моими каблуками. Небо — синее с белым, ни дать ни взять океан, по которому Одиссею уже, пожалуй, не плыть никогда. Разве что мысленно… Я невесело усмехаюсь про себя банальности сравнения и иду вместе с Циклопом к машине. Двое в военных башмаках шествуют сзади и подпирают меня взглядами.
«Мерседес» стоит за углом, охраняемый щуплым субъектом в шляпе с перышком. Когда мы приехали, он уже ошивался тут, возле афишной тумбы. Усики и цепкий взгляд странно не вяжутся с отлично сшитым дорогим костюмом; из бокового кармана торчат тонкие перчатки. Субъект открывает дверцу, пропускает Циклопа и сильным движением толкает меня в задний отсек машины, куда уже успели забраться парни в стандартных пиджаках.
— Садитесь и вы, Фогель, — говорит Циклоп. — Мы потеряли два часа.
Фогель с треском захлопывает дверцу и, раньше чем машина берет с места, защелкивает наручники на моих запястьях. Шляпа с перышками царапает мою щеку.
— Осторожнее, — говорю я. — Он выбьет мне глаз, Шарль.
— Ну, ну, Фогель…
— Все в порядке, штурмбаннфюрер. Я только надел браслеты… Я его и пальцем не коснулся…
— Еще успеешь, — негромко говорит Шарль, он же Циклоп, он же СД-штурмбаннфюрер Карл Эрлих.
И «мерседес» устремляется по улицам Парижа от центра к периферии. Именно там, подальше от деловых кварталов, в Булонском лесу, расположилась пещера моего Циклопа. Называется она просто и со вкусом — гестапо.
Я закрываю глаза и думаю об Одиссее, кораблик которого занесло чертовски далеко от родных вод… Впрочем, какой я Одиссей? Меня зовут Огюст Птижан. Сын отставного чиновника из Марракеша Луи-Жюстена Птижана и Флоры, урожденной Лебрие. Мне тридцать семь лет; у меня слабое сердце, одышка и плоскостопие, сделавшее меня негодным к призыву в тридцать девятом; и главное — мне очень надо жить…
2. КОЕ-ЧТО О СТРАНСТВИЯХ — ИЮЛЬ, 1944
Главное — мне очень надо жить. И Эрлих это превосходнейшим образом понимает. Понимает он и то, что ни один человек на свете, оказавшись в моей шкуре, не станет исповедоваться с детским простосердечием. Посему он в третий раз на протяжении утра выслушивает рассказ Огюста Птижана о том, зачем и почему Птижан перебрался весной из Марракеша в Париж. Надо отдать ему должное: слушать он умеет.
— Ну вот, — говорю я, добравшись наконец в своем повествовании до злополучного отеля «Бельведер». — Там-то я и решил, а не попробовать ли счастья в Барселоне? Мне сказали, что суда в Марсель ходят довольно часто и что с испанским паспортом у меня не будет затруднений… Продолжать?
— Да, да, конечно, — вежливо говорит Эрлих и склоняется над стопкой бумаги. Стопка лежит идеально прямо, но штурмбаннфюреру что-то не нравится, и он подравнивает ее металлической линейкой, сдвигает на пару миллиметров вправо. — Не забудьте, пожалуйста, подробности поездки… Любые мелочи важны… Хотя что я — у вас, мой друг, такая память, что мы с Фогелем не устаем поражаться. Вы не увлекались мнемотехникой?
— Нет… Но вы правы: память у меня хоть куда!
Слова, слова! Я изливаю их таким могучим потоком, что Рона в сравнений с ним показалась бы жалким ручьем. Однако Эрлих готов тратить и время, и терпение, выслушивая импровизации Огюста Птижана, а Фогель, человек в общем-то, как мне кажется, желчный и экспансивный, ни звуком, ни жестом не выражает протеста и, согнувшись в три погибели над громоздким «рейнеметаллом», знай выстукивает себе которую по счету страницу протокола. Печатает он одним пальцем, но быстро и записывает все дословно. Машинка сухо потрескивает, и я, описывая маршрут Мадрид — Сарагосса — Барселона, чувствую себя знаменитостью, дающей интервью…
Я думаю о Фогеле, и возникает пауза, разрушаемая Эрлихом. Он не любит, когда я останавливаюсь.
— Вы что-нибудь забыли?
— Я устал.
— Скоро отдохнете, — говорит Эрлих с намеком. — На чем он запнулся, Фогель?
— На Сан-Висенте-де-Кальдерс. Перечитать?
— Не стоит, — говорю я. — В Сан-Висенте я сошел с поезда и пересел в автобус. Большой автобус марки «бенц», с багажным отделением наверху.
— Почему перешли?
— Какая-то авария на станции. Говорили, будто вагон сошел с рельсов или выворотило шпалы… Не помню… Это было шестнадцатого апреля, можете проверить.
Эрлих кивает и принимается выравнивать стопку бумаги на столе. Вид у него скучающий. Чтобы немного взбодрить штурмбаннфюрера и подогреть его интерес, я, описывая поездку, вспоминаю несколько деталей, таких, как синий берет на водителе и перебранку между ним и огромной, неправдоподобных форм валенсийкой, севшей в Виллафе. Сбиться я не боюсь, ибо все так и было — автобус, синий берет и валенсийка, оравшая на весь салон, что она, хотя и заняла два места, заплатит за одно, поскольку в правилах не оговорено, что плата удваивается, если щедрый господь награждает женщину добротной задницей…
В этом месте рассказа вновь возникает пауза, но уже не по моей вине. Микки, в плиссированной юбочке и приталенном мундире шарфюрера СС, аккуратно постукивая сапожками, входит в кабинет и, выдохнув: «Хайль Гитлер!», сменяет Фогеля за машинкой. «Наконец-то!» — облегченно роняет Фогель и пересаживается на подоконник, чтобы немедленно приступить к своему излюбленному занятию — подпиливанию ногтей.
— Добрый день, мадемуазель, — говорю я Микки. — Прелестная сегодня погодка, не так ли?
У СС-шарфюрера точеные ножки и невыразительное личико, украшенное прической в стиле Марики Рокк. Насколько я знаю, немки в Париже, досыта объевшись «Девушкой моей мечты», все, как одна, украсили себя валиками надо лбом и подвитыми локонами сзади и за ушами. Некоторым это идет, но помощницу Эрлиха постигла неудача. Марикой Рокк она не стала, зато приобрела удивительное сходство с диснеевским Микки Маусом — очень противным, на мой вкус, мышонком. Микки не долго размышляет над ответом.
— Скажите ему, чтобы он заткнулся, штурмбаннфюрер! — изрекает она и ловко перебрасывает влево каретку. — Или он заткнется, или я ему врежу в пах. Еврейская свинья!
Эрлих долго и с интересом разглядывает нас обоих.
— Он не иудей, шарфюрер.
— Все равно пусть заткнется!
— Уже заткнулся, — говорю я кротко, чтобы доставить Микки удовольствие. — Однако как же с Барселоной, штурмбаннфюрер? Рассказывать или не надо? Госпожа шарфюрер против того, чтобы я здесь трепался…
Я все жду, что Эрлих однажды сорвется, и тогда будет то, что рано или поздно должно быть: крик, удары, сломанные кости и вывернутые суставы. Не понимаю, почему он церемонится с Огюстом Птижаном? Четверо суток я заговариваю зубы, потащил гестаповцев в кафе, куда якобы должна была явиться Кло, отпускаю шуточки — и все безнаказанно. Будь на месте Эрлиха статуя Бисмарка, и у той лопнуло бы терпение.
Все же последняя моя реплика заставляет штурмбаннфюрера побледнеть. Бледнеет он своеобразно — сначала кровь отливает от лба и подбородка, подчеркивая розоватую сетку на скулах, потом сереют сами скулы, и наконец белеет нос, весь за исключением кончика, который светится, словно тлеющая сигарета.
— Не зарывайтесь, Птижан, — тихо говорит Эрлих. — Сумасшедший вы или просто лжец — дело третье. Но что вы шпион, у меня сомнений нет. Надеюсь, нет их и у вас?
Ознакомительная версия.