Сергей закрыл глаза, но ухо привычно улавливало звуки: приглушенный сиплый бас — «А я правду-матку любому рубану, хочь самому старшине!»; где-то в обозе ржали лошади; задребезжал котелок; кто-то сопел, вероятно, Рубинчик возится с обмотками; чавканье — ну это ясно, Пощалыгин. Чавканье прекратилось, и раздался пощалыгинский тенорок:
— Чего, братья славяне, приуныли? Не вдарить ли частушку?
Сергей разлепил веки. Пощалыгин будто ждал этого, подмигнул ему, запел:
И весна идет,
И цветами пахнет.
Скоро миленький придет…
Четвертая строка была настолько неприличной, что Сергей покраснел, сержант Сабиров хмыкнул, а Чибисов оторвался от газеты и сказал:
— Это еще что? Спел бы чего-нибудь полезное!
— Изволь, паря!
И Пощалыгин, подражая женщине, пронзительно затянул:
Вы молите, девки, бога,
Чтобы Гитлер околел.
Он советскому народу,
Как собака, надоел.
Кругом засмеялись. Чибисов сказал: «Ну, это иное дело!» — и снова уткнулся в газету, читая вполголоса. Пощалыгин проверещал следующий куплет:
Гитлерюга, не рычи,
На нас зубы не точи.
Наша армия сильна,
Поколотит вас она.
Никто не заметил, как подошли и остановились поблизости замполит Караханов и обтянутый, словно спеленутый, ремнями майор в роговых очках. Майор сказал:
— Агитаторов, товарищ Караханов, следует подбирать повседневно. Искать их и находить! Вот взгляните: ефрейтор читает газету. Почти вслух. Но ему мешают…
Караханов не успел раскрыть рта, как майор шагнул к Пощалыгину:
— Товарищ боец!
Тот, оборвав частушку на полуслове, лениво приподнялся.
— Садитесь, садитесь.
Пощалыгин так же лениво опустился на пень, надел пилотку и воззрился на офицеров. Майор поправил очки:
— Товарищ боец, вот вы исполняли частушки… Это что же, собственного сочинения?
— Зачем? Я не сочинитель. Подцепил в Сычевке, девчата пели.
— А, значит, фольклор. Ну-с, это, разумеется, недурно. Но вы несколько мешаете… Вот ефрейтору… Товарищ ефрейтор, как ваша фамилия? Чибисов? Я агитатор полка майор Копейчук. Вы не могли бы почитать газету вслух?
— Могу, товарищ майор! — отчеканил Чибисов.
Он встал в центре группы и, слегка волнуясь, прочел:
— «От Советского информбюро. Из вечернего сообщения двадцать шестого апреля…»
Читал он зычно — на шее вздулась жила, — с выражением, четко отделяя слова. Солдаты, оставив свои дела, повернулись к нему. Даже Пощалыгин прислушался.
После оперативной сводки Чибисов прочитал зарубежные сообщения: в Югославии партизаны вели бои, во Франции расстреляны заложники, англичане отогнали немецкую авиацию, пытавшуюся бомбить побережье, президент Рузвельт выступил с речью.
— Вот вам и взводный агитатор, товарищ Караханов, — сказал майор и поправил очки.
— Да еще недостаточно людей знаем, — заговорил замполит, жестикулируя. — Только что сформировались.
— Оперативней следует, оперативней!
Вернулся комбат. Возле него собрались офицеры батальона. Не слезая с лошади, капитан что-то кратко сказал. Офицеры откозыряли и побежали к своим подразделениям.
— Становись! — скомандовал Чередований. Пощалыгин выругался матом — тихо, но внятно. «Опять марш… Сколько же можно?» — подумал Сергей, поднимаясь с земли.
Караханов улыбнулся. Говорил он по-русски нечисто, с акцентом:
— Ничего, товарищи! Идти немного. Действительно, прошли каких-нибудь пятьсот метров, повернули на боковую просеку, и Чередовский поднял руку:
— Стой!
Подъехала полевая кухня. Солдаты оживились, развязывали мешки, доставали котелки и ложки. Пощалыгин, бормоча: «Давай, давай, а то шанцевый инструмент заржавел», первым подскочил к кухне. К нему, бренча котелками, подстраивалась очередь. Старшина роты Гукасян, жгучий брюнет, в наглаженной гимнастерке и хромовых сапожках, следил за порядком. Повар в белоснежном фартуке, вместо пилотки — колпак, открыл крышку и взмахнул половником.
— Доброго здоровьичка, Афанасий Кузьмич! — пропел Пощалыгин и протянул алюминиевый котелок.
Пожилой, важный повар, не отвечая, плеснул в котелок пшенного супу — не больше обычного:
— Следующий!
Заглядывая в котелок и удрученно вздыхая, Пощалыгин отошел, стоя принялся есть. Сергей устроился на бревне по соседству. Было хорошо видно, с какой жадностью ест Пощалыгин: глотает почти не жуя, большими глотками пьет суп, как воду. Выпив, облизал котелок и грустно сказал:
— Супец. Жить с него будешь, но жениться не захочешь.
«Не наедается, — подумал Сергей, и ему сделалось жаль Пощалыгина. — И что я напал на него из-за того дурацкого пенька?»
— Умоляю вас, Пощалыгин: относитесь ко всему философски, — отозвался Рубинчик, а сержант Сабиров наставительно заметил:
— Пошто, — он любил это совсем не узбекское слово, — пошто все сухари съел до обеда? Похлебал пустой суп, голодный теперь будешь. Бери пример с Курицына…
Курицын — молоденький, белобрысый, с облупившимся носом, хрумкая кусочек сухаря мелкими и острыми, как у мыши, зубами, — запунцовел от удовольствия и простодушно ответил:
— Так я ж, как вы, товарищ сержант. Распределяю хлебушко на цельный день.
Пощалыгин подтянул ремень:
— Буду, буду брать пример. Только не с Курицына, а с Захарьева.
Мрачный, с отсутствующим взглядом Захарьев сидел перед нетронутым котелком, и кадык у него ходил туда-сюда. Услыхав свою фамилию, он будто очнулся и поднес, расплескивая, ложку ко рту. Чибисов ел неторопливо и аккуратно, макая сухарь в суп.
Потом пили чай — кто с сахаром, кто без сахара, съев его еще утром, как Пощалыгин. В это время у кухни появился комбат и с ним — худощавая бледная девушка со старшинскими погонами. На девушке была темно‑синяя юбка, обтягивавшая узкие бедра, темно-синий берет, подстрижена коротко, под мальчика.
— Воздух! «Рама»! — прикрыв рот ладонью, прошипел Пощалыгин: так он поступал всякий раз, когда видел женщину.
Комбат вместе с девушкой направился к повару, и Афанасий Кузьмич, моментально утратив величавость, засуетился. Комбат, то хмурясь, то улыбаясь, сказал:
— Вот Наташенька, наша медицина, недовольна нами. Калорийность не та. А ну, Сидоркин, налей мне. Сниму пробу.
Отведав супа, комбат выплеснул остатки на землю. На щеках у него запрыгали желваки, каштановые усики затопорщились, ноздри тонкого носа раздулись:
— Баландой кормить бойцов?!
Перепуганный повар лепетал что-то о пшенном концентрате, но комбат отмахнулся. Как из-под земли, вырос командир хозяйственного взвода Бабич. Хлопая добрыми близорукими глазами, он слушал, как командир батальона распекал его, офицера, при солдатах и беспрерывно повторял:
— Учтем, товарищ капитан… Выправим, товарищ капитан…
Пощалыгин, с интересом наблюдавший эту сцену, сказал:
— Дает комбат жизни. И правильно! Разве так положено харчевать нашего брата? А интенданты зажрались… — И хотя Бабич был человеком нормальной упитанности, Пощалыгин добавил: — Ишь наели ряшки…
Девушка не ввязывалась в происходящее. Сергей бегло оглядел ее: розовые ушки, редкие бровки, на щеках ямочки, припухлые, как со сна, губы. А глаза синие-синие и любопытные, точно вбирающие в себя все, что им попадалось: небо, лес, кухню, комбата, солдат, его, Пахомцева. Когда Сергей поймал ее взгляд, то, сам не зная почему, отвернулся. Но ему тут же захотелось вновь заглянуть в эти глаза.
«А для чего?» — подумал Сергей, однако не сумел перебороть свое желание и повернулся. Он увидел спину девушки, удалявшейся с комбатом по просеке. Интенданта Бабича вовсе не было, будто он испарился.
— Что за дивчина? — спросил Сергей, ни к кому не обращаясь.
Отозвался Пощалыгин:
— Пе-пе-же.
— А что это такое? — Сергей пожал плечами. — Вроде названия автомата. Пе-пе-ша…
— Пе-пе-же — значит походно-полевая жена. — И Пощалыгин захохотал.
Сергей не нашелся что сказать. Но утробный смех Пощалыгина был неприятен. Неужто об этой девушке можно так говорить? Впрочем, его, Сергея Пахомцева, это не касается.
После обеда отдыхали, наскоро нарубив саперными лопатками еловых и сосновых веток на подстилки. Чистили оружие, писали письма, сушили портянки и обувь у костра на краю опушки — здесь расположилась рота. Уже в сумерках опять потянулись к просеке: подвезли ужин, тот же пшенный суп и чай.
По лесу — от дерева к дереву, от куста к кусту — расползались сумерки. Небо потемнело, загустело; как веснушки, высыпали звезды. Прель, сырость. Все грудились у костерика, кто еще в одной гимнастерке, а кто накинув на плечи шинель. Молчали. Пощалыгин и тот не разговаривал, крутил над пламенем бородавчатые кисти. Подкладывали в костер смолистые сосновые ветки: трещало, словно разрывали ситец; когда ветку охватывало пламя, хвоя мигом загоралась и делалась похожей на раскаленные волоски в электрической лампе; искры из костра вылетали, как очереди трассирующих пуль, на лету гасли, превращаясь в пепел — он падал наземь снежинками.