Упоминания достоин сей случай только лишь потому, что у запоротого насмерть крепостного Яноша Вереша было двое подростков-сыновей, которые сначала горько плакали по покойному тятеньке, а после похорон упросили гайдуков пропустить их в замок, к барину.
Тетушка Добош сидела как раз у Кручаи и торговалась с ним насчет свиней, когда пришел барский гусар с докладом, что двое мальчишек-крепостных, этак лет по двенадцати-тринадцати, настоятельно просят допустить их к его барской милости.
— Чего этим соплякам надо? Не рождество сейчас. Христа славить еще рано! Ну да ладно, впусти их…
В комнату вошли два рыжеволосых парнишки: у одного из них, что постарше, глаза были красные, наплаканные, а у меньшого — спокойные, ясные и, как небо, — голубые.
— Кто такие будете, маленькие человечки?
— Мы — Вереши! — ответил старший из мальчиков.
— Это я и по волосам вашим[6] вижу. Ну, так чего вам?
Тут меньшой Вереш подошел совсем близко к Кручаи, человеку грубому и наружности страшной, и говорит:
— А пришли мы к тебе, барин, потому, что ты приказал до смерти засечь батюшку нашего.
— Ну и? — небрежно, с усмешкой, бросил Кручаи. — Вы что же, хотите, чтобы я его теперь из мертвых воскресил?
Тут уже старший мальчик в ответ:
— Нет, мы пришли сказать тебе: берегись! Ой, берегись, барин! — И, подняв руку, он указательным пальцем погрозил «королю Нирского края».
Голос ребенка звучал зловеще, словно колокольчик служки на похоронах, а тень пальца, которым он грозил помещику, упав на стену, очень уж напоминала лезвие сапожного ножа.
И беспощадный Кручаи, не ведавший страха и перед губернскими властями, не раз смотревший смерти в глаза (порой и сам ее призывавший) и даже с палатином[7] сколько раз ссорившийся — этот самый могучий Кручаи содрогнулся, завидев грозящий пальчик ребенка.
— Ах вы висельники! Пащенки проклятые! — закричал он, передернув испуганно плечами. — Так вы еще грозить мне осмеливаетесь? Скажи на милость! Вы полюбуйтесь только, госпожа Добош, какова поросль-то у нашего крестьянства! Эй, Матяш! — крикнул он гусару, — сейчас же вышвырни этих головастиков отсюда. Выгнать их из деревни!.. С земли моей прогнать! Чтобы и духу их племени не осталось!.. А теперь, сударыня, назовите вашу окончательную цену, которую вы за моих боровков дать собираетесь. А то больно уж я разволновался!
Тетушка Добош и сама была тронута виденным, нее даже слезы на глаза навернулись. Так что, не торгуясь, она уплатила запрошенную могущественным помещиком цену и в тот же день отправилась домой с дебреценским возницей Даниелем Буйдошо, который знал буквально все о каждом замке, о каждом именье или хуторе начиная от самой Ниредьхазы: знал, кому что принадлежит, каков хозяин и что у него за жена, сколько в доме детей и какая кому доля родительского наследства достанется в будущем.
Но, как ни тешил извозчик тетушку Добош своими рассказами, у доброй женщины всю дорогу не выходили из головы два крестьянских мальчика. Что-то с ними будет? Выгнали их безжалостно, по миру пустили! Бредут они теперь где-нибудь по дороге и плачут. Кто-то приютит их на ночь?!
Проезжали они через деревни: повсюду дымились печные трубы, повсюду стряпали обед хозяйки. А для этих двух сироток — варится ли для них где-нибудь обед?
И тетушка Добош до тех пор рисовала в своем воображении бедных малюток, — как плетутся они, усталые, понурив головы, — пока и на самом деле не увидела детишек, сидящих на обочине дороги, у околицы села Хадхаз. Старшенький положил к себе на колени вихрастую голову меньшого братишки и гладил ее, приговаривая:
— Ну, не упрямься же! Вставай, братец, пройдем еще немножко! Помнишь, как шибко умел ты бегать дома? Ну, раз-два, побежали, братец! Поиграем в лошадки: я буду пристяжным, а ты коренным!
Но маленький мальчик устало опустил голову и жалобно просил:
— Есть хочу, дай мне хоть чего-нибудь поесть!
— Ну что я дам тебе здесь, на дороге. Вставай, пройдем немного, может, боженька и поможет нам!
Светлые глаза меньшенького сразу широко открылись.
— А далеко живет он, боженька-то?
— Он повсюду живет.
— Тогда куда ж нам идти? Почему же он тогда не даст нам поесть прямо здесь, на дороге?
— Ах ты глупенький! Не так-то все просто!
В этот момент за их спиной застучали колеса тяжелого извозчичьего фургона. Тетушка Добош выглянула из-под навеса и, узнав маленьких Верешей, крикнула вознице:
— Эй, кум, остановись-ка! Смотри, да это те самые крепостные ребятишки! Значит, вас и впрямь выгнали из деревни? Как же этот басурман Кручаи бога-то не боится?! Неужели господь не видит такую несправедливость? Ну, у него много забот! Зато я вижу! А ну залазьте поскорее ко мне в фургон!
И тетушка Добош, усадив рядом с собой бедных сироток, накормила их (у нее в дорожной суме была и холодная телятина, нашпигованная чесноком, и всякие там коржики, пышки). Детишки наелись досыта и, обнявшись, тотчас же заснули на тряской колымаге.
Тетушка же, пожалевшая сироток, принялась тем временем строить планы относительно их, и, когда фургон подкатил к знакомым окраинным домикам Дебрецена, она уже твердо решила взять их к себе и воспитать с божьей помощью. Бог забрал ее собственных сыновей, а взамен дал вот этих. Да исполнится воля господня!
На старой башне прогудел звучный дебреценский колокол, словно ответил тетушке: «Аминь!» — а фургон въехал на добошевское подворье.
— Ну, вот мы и дома, — сказала тетушка Добош и растормошила спящих ребятишек. — Тебя как зовут, сынок? — спросила она меньшого.
— Пали.
— Ну, а теперь твое имя будет Ласло. Смотри не забудь! А тебя как?
— Я — Фери, — отвечал старший сиротка.
— А ты будешь отныне прозываться Иштваном. Эй, Добош! Где Добош? Что за беспорядок? Даже встретить меня не можешь выйти?!
Бедный хозяин лениво, как медведь, приплелся на зов.
— Ну, чего ты рот-то разинул? Не видишь разве, что я детей привезла?
— Каких еще детей? — осмелился поинтересоваться хозяин. — Бесплатных школяров?
— Бери выше! Ни отца нет у них, ни матери. Одного мы с тобой станем звать Лаци, а другого Пиштой.
— Вот это да! — изобразив на лице полагавшуюся для такого случая радость, воскликнул тетушкин муж. Подойдя к двум удивленно уставившимся на него мальчикам, он щелкнул каждого из них по лбу и заявил: — Головы у них крепкие. Умными людьми вырастут!
Вот как попали к тетушке Добош два нищих студента. С той поры на добошевском подворье вновь зазвучали незабываемые милые имена:
— Эй, Лаци! Пишта! Где вы? Идите сюда!
Почтенная тетушка Добош одевала, а по воскресеньям и причесывала мальчиков, совала им (тайком от платных студентов) лучшие куски — и все это ради того, чтобы вечером, после дневных забот, шумные шалости озорных ребятишек и дорогие сердцу имена Лаци и Пишты развевали горести хозяйки и убаюкивали ее.
Глава III. Сражение в большом лесу
Оба мальчика тоже горячо полюбили тетушку Добош. Они были добры, послушны и ласковы, но с лиц их никогда не сходило выражение глубокой грусти, которую, казалось, невозможно было прогнать ничем. В особенности печален был старшенький, Пишта. Едва удавалось ему забиться куда-нибудь в уголок, как на глаза у него навертывались слезы и он принимался плакать.
И в семинарии их знали такими. Разница между братьями состояла лишь в том, что Пишта, несмотря на свое горе, хорошо учился, Лаци же не шли в голову никакие науки, и сидел он обычно нахохлившись на самой задней парте. Зато в «куче мале» или в драке с подмастерьями-сапожниками — тут уж он был первым.
В дебреценской семинарии в те годы пуще прочего почитали герундиум[8], и уменье драться ценилось много выше, чем знание наизусть хоть всего Овидия.
Студент-забияка был и у горожан в большом почете, да что там у горожан! Сами достопочтенные господа профессоры уважали крепкий, увесистый кулак. Ведь турка не выпроводишь из страны, как бы ты ему красиво ни читал оды Горация, а дай ему шестопером по загривку, он быстренько уберется восвояси.
Даже высокочтимый Мартон Пишкароши-Силади, знаменитый профессор математики, имевший обыкновение повторять: «Всякой науке кладет конец могила, но математика остается в силе и на том свете, ежели он есть. Потому что и там дважды два — четыре», — так вот, даже господин Силади ежегодно поручал одной из своих молоденьких дочек — Магдушке или Эстике — вышивать «приз», предназначавшийся победителю студенческих кулачных боев, которые были разрешены официально и проводились ежегодно на второй день троицы в Большом лесу.
Состязание это было делом нешуточным, и собирались на него все дебреценцы от мала до велика. Сам бургомистр Дебрецена Гергей Домокош не считал возможным пропустить такой случай; он приезжал на состязание на знаменитом магистратском четверике серых коней, сбруя которых была разукрашена черными, зелеными и белыми лентами (цвета дебреценской семинарии). Для почетных зрителей-господ сенаторов плотники еще накануне сколачивали трибуну. Левее располагались остальные уважаемые господа, подле них, все так же вблизи ристалища, красовались знатные дамы и барышни города.