Вернон щелкнул каблуками и стал навытяжку. И почему-то все другие ребята, которые толпились вокруг и ждали своих писем, а было их человек сто, дружно сделали то же самое. Все они разом щелкнули каблуками и стали навытяжку – не по примеру Вернона, а одновременно с ним, подобно тому, как разом взлетает с телеграфной проволоки стайка воробьев. Все это, конечно, было шуткой, и я ничего не имел против. Мне это даже немножко нравилось, потому что никогда раньше не видел я всех этих ребят такими молодцеватыми, даже на параде! Забавы ради любой парнишка может проделать все, что угодно самым искусным образом. Ну а кроме того, ведь я получил ответ от миссис Фоукс и скоро смогу его прочесть.
Вернон поклонился, протянул мне письмо, и все кругом разразились таким громким хохотом, какой можно услышать только в армии или разве еще в тюрьме. Этот хохот гремел мне вдогонку, пока я бежал в лес, куда частенько ходил, живя в этом лагере. Прибежав в лес, я сел под деревом, положил письмо перед собой на землю и долго им любовался.
Это было первое письмо, которое я получил в своей жизни: моя фамилия и все прочее было напечатано на машинке – о Валенсия!
Немного погодя я вскрыл конверт, чтобы узнать наконец, что же мне пишет миссис Фоукс, но письмо оказалось не от нее, а от священника нашей церкви. Он с прискорбием сообщал мне, что миссис Фоукс скончалась. Она почила вечным сном три месяца тому назад, на семьдесят втором году своей жизни. Он позволил себе вскрыть мое письмо и читал и перечитывал его много раз. Он сожалеет, что ему не приходилось встречаться со мной, ибо, судя по моему письму, я примерный христианский юноша (а я-то и не подозревал – как был бы рад отец услышать такой отзыв!). Священник писал, что будет молиться обо мне, и убеждал меня тоже молиться, но не просил, чтоб я молился за него. Там говорилось еще многое другое, и я читал, а из глаз моих бежали слезы, потому что миссис Фоукс умерла. Под конец священник писал:
«По тщательном размышлении я решил кое-что Вам поведать. Надеюсь, Вы примете это с достоинством и смирением: знайте же, Вы – писатель! Сам я пишу вот уже скоро сорок лет и должен сказать, что хотя мой труд и не остался втуне (лет пятнадцать тому назад я издал за свой собственный счет небольшую духовную книжку под названием «Улыбайтесь, хотя бы сквозь слезы», и преподобный Р. Дж. Фезеруелл из Сосалито, Калифорния, избрал ее предметом своей проповеди, в которой сказал: «Вот она, долгожданная книга, книга, в кротком свете которой так сильно нуждается наш здешний темный мир»), – хотя, говорю я, мой труд и не остался втуне, но я должен сказать, что Вы пишете лучше меня, и поэтому писать Вы обязаны. Пишите, мальчик мой, пишите!»
Сначала я подумал, что этот человек не в своем уме, но потом решил воспользоваться его советом. Вот так и случилось, что я пишу эту повесть, где рассказываю главным образом о самом себе, так как никого больше по-настоящему не знаю, но касаюсь также и других, поскольку они мне знакомы. В письме своем к миссис Фоукс я был весьма осторожен в выражениях – да и в мыслях, мне кажется, тоже, – но теперь мне это ни к чему, я намерен высказать все, что найду нужным, и будь что будет.
Глава 2
Весли объясняет, что делает с людьми армия, высказывает некоторые мысли, которые считает правильными, и никак не может уснуть
Я сказал, что письмо, полученное мною от священника в ответ на мое письмо к миссис Фоукс, было единственным, которое я получил в своей жизни, но это не совсем правда, хотя и не ложь. Дело в том, что я однажды получил письмо от президента Соединенных Штатов, но я не думаю, чтобы он об этом знал, так что это письмо можно не считать. Во всяком случае, оно не было личным. Искренним оно тоже, по-моему, не было. Я прочел слово «Привет» и удивился, почему не «Прощайте», поскольку речь шла о том, что в скором времени я окажусь в рядах американской армии.
Говорят, что если вы умеете дышать, то уже годны к военной службе, а я дышал как раз как полагается. Много всего я наслышался про армию, и смешного и гадкого, но в конце концов все сводилось к одному: не миновать мне вскорости солдатского мундира, так как я под судом не состоял, болен не был, сердце у меня было здоровое, кровяное давление нормальное, все пальцы на руках и ногах, глаза и уши и другие части тела, данные мне от природы, – в целости и сохранности. Выходило, что я рожден быть солдатом и лишь временно околачиваюсь на Взморье и в Публичной библиотеке Сан-Франциско, в ожидании, пока объявят войну. Несмотря на это, я не был расположен идти в армию. Я был расположен не идти.
Одно время я подумывал сбежать куда-нибудь в горы и переждать, пока война кончится. Однажды я даже собрал кое-какие вещи, связал их в узел и сел в трамваи, чтобы выехать подальше за город. Потом я вышел на автостраду и на попутной машине проехал шестьдесят миль к югу, до Гилроя. Но, осмотревшись как следует, я убедился, что кругом все тоже самое: все ужасно взбудоражены и только и говорят что о войне; какое– то всеобщее болезненное возбуждение, даже смотреть противно. Зашел я в кафе, съел рубленый шницель, выпил чашечку кофе и отправился с попутной машиной восвояси. Ни одной душе я не открылся в том, что сделал. Никому не рассказал о том, как на обратном пути я оглядывался на прибрежные горы, где хотел переждать войну, и как почувствовал себя таким одиноким, беспомощным, таким неприспособленным, жалким и пристыженным, что возненавидел весь мир, а ведь ненависть мне чужда, потому что мир – это люди, а люди слишком трогательны, чтобы их ненавидеть. В те дни я избегал людей, в назначенный час явился на Маркет-стрит, 444 и был зачислен в армию.
Но теперь все это – древняя история, а я не собираюсь ворошить прошлое. Когда-нибудь и вся война станет древней историей; интересно, что будут говорить об этой войне. Очень хотелось бы знать, чем все это кончится. Я ничуть не удивлюсь, если война и в самом деле окажется поворотным пунктом, как говорят по радио. Но вот в чем беда: если немножко пораскинуть мозгами, то придешь к заключению, что поворотным пунктом в нашей жизни может быть все что угодно, и единственно, что важно в вопросе о поворотном пункте, это от чего и к чему поворот. Если ниоткуда и никуда, то какой толк в этом поворотном пункте? Может быть, его следует просто игнорировать, хотя я не вижу, каким образом кто-нибудь, кроме калеки или сумасшедшего, может игнорировать войну: ведь рано или поздно придет вам по почте конверт, и стоит его только распечатать, как в вашу жизнь ворвутся всяческие осложнения.
Пока не началась война, никто во всей стране и не подозревал о моем существовании, никому не было до меня дела. Никто не приглашал меня засучить рукава и помочь в разрешении мирных проблем. А между тем я был все тот же человек и всегда нуждался в небольшой сумме наличными. Но вот пришла война, и вся Америка воспылала ко мне родственными чувствами. Как тут не усомниться в тех, кто задает тон: все-то они улыбаются, никогда не унывают и слишком уж рвутся в герои, тогда как люди в солдатской форме ходят растерянные, подавленные и улыбаются, только если ничего другого не остается; они никогда не бывают такими ужасными оптимистами, потому что не очень-то ясно представляют себе, что вокруг происходит, и что все это значит, и как оно может отразиться на их собственной судьбе; они вовсе не торопятся в герои, так как знают, что стоит чуть-чуть промахнуться, и герой превратится в мертвеца. А когда все это сознаешь, трудно веселиться от души.
Генри Роудс, с которым я провел на распределительном пункте первые дни пребывания в армии, не раз мне говорил: «Это просто полицейская ночлежка, Джексон, а мы с тобой – пара бродяг».
Генри Роудс был по специальности бухгалтер-эксперт и работал, пока его не забрали в армию, в каком-то учреждении на Монтгомери-стрит в Сан-Франциско. Он был уже не мальчик. Ему было сорок три года, но в эти дни забирали всех подряд.
Я уже сказал, что намерен говорить все, что думаю, без стеснения. Так вот, как раз наступило время высказать кое-что, что я считаю правильным, а я, как назло, смертельно боюсь. Ну я-то боюсь, потому что я в армии, но какого черта бояться людям, которые в армии не находятся? Стоит только начаться войне, как каждый будто забывает все, что он когда-либо знал, даже сущие пустяки, – прикусит язык и рта раскрыть не смеет, как бы его ни мутило от всей этой лжи, которой его пичкают с утра до вечера.
В армии вас запугивают до смерти с первых же дней. Прежде всего вас пугают военным судом. И речи нет о том, чтобы отнестись по-человечески к тем трудностям, с которыми вы сталкиваетесь на каждом шагу; вам просто угрожают смертью, и все. Об этом вам твердят, уже когда вы подымаете руку для принесения присяги. Рука ваша еще не опустилась, вы еще не вступили в ряды армии, а вам уже грозят: «… карается смертной казнью». А ведь армия отныне – ваша родная семья. Вы приходите в замешательство, когда узнаете, какое наказание подстерегает вас на каждом шагу. Конечно, вряд ли когда-нибудь это наказание применяют на деле, но слово «смерть» отныне нависает над вами постоянной угрозой; оно заключено в самой идее армейского закона и порядка, им проникнуты все мелкие докучливые правила, которые так легко нарушить. Скажем, если вам среди дня вздумается выйти попить воды, то это называется «самовольной отлучкой» и за это весьма серьезное преступление полагается наказание, именуемое «наряд вне очереди», что по сути та же смертная казнь. Или, допустим, вы моетесь под краном, вместо того чтобы наполнить шайку, – опять-таки вам наряд вне очереди, но это просто другое название для убийства, насколько я могу судить по себе. Пройдет каких-нибудь полгода, как вы приобщились к подобному закону и порядку, и если вы не будете запуганы насмерть, не озлобитесь или не впадете в отчаяние, значит, вы куда более крепкий человек, чем я. Потому что, хотя я отношусь ко всему с легким сердцем и вообще-то не должен бы падать духом, бояться или злиться, я и злюсь, и боюсь, и падаю духом. Не нравится мне это, но ничего с собой поделать не могу.