— Да, это я, дядько Прохор, я к тебе пришел.
— Сынок, прости меня, за все прости…
— Да я простил, дядько Прохор, давно простил.
Если бы в ту минуту я вдумался в эти слова Сергея, то не поверил бы ему: никого он никогда не прощал, не умел он прощать. Но и врать не умел. Раз так сказал, значит, никогда по-настоящему не держал на Прохора зла. Значит, жалел его. Хоть и в разлуке.
— Она… она… ты был прав… какая она…
— Что она сделала, дядя Прохор?
— Сережа, поверишь ли… Сережа…
— Что она сделала, дядя Прохор?
— Сережа… Павлину… задушила она… она задушила… Сережа… Я после нее зашел… Подушкой тетку Павлину задушила. Подушку я снял, но Паша уже не дышала… Пытался поднять ее… помочь… Уже поздно было…
Я победоносно посмотрел в глаза Привалова, но они ответили мне холодным и насмешливым блеском. Неужели прокурора просто не устраивала такая правда?
За окнами палаты качали серыми ветвями старые липы. Они, эти вековые липы, на Яруговке медленно умирали. А я еще помнил те довоенные времена, когда липовое цветение в июле превращало наш городок в медовый пирог. Но теперь парк на Яруговке умирал. В последнюю зиму оккупации полицаи взорвали насосную в парке, а она была кормилицей лип. До сих пор — уж семнадцать лет прошло после войны — не восстановили хитросплетение подземных каналов в парке на Яруговке. Людям долго не до деревьев было, и лишь совсем недавно специалиста нашли. Успеют ли с его помощью восстановить насосную и сеть каналов, чтобы спасти деревья?
17
В последующие дни прокурор был занят по горло. Все материалы находились у него, и теперь каждая его беседа с кем-либо из участников событий той ночи завершалась подписанием протокола. Период приватных бесед и нашего с Чергинцом участия ушел в прошлое. С прокурором же я встречался, как обычно, по утрам, когда надо было сделать ему перевязку. Я не приставал к нему с расспросами, но он всегда успевал сообщить мне самое интересное, однако никогда во всех наших беседах он не забывал о своем служебном долге, о незыблемом для его профессии правиле — есть информация и факты, которые ни при каких обстоятельствах, как гласит формулировка закона, разглашению не подлежат. Новая информация, конечно, видоизменяла мои версии, однако у прокурора хватало такта не осмеивать их. Впрочем, многое подтверждалось.
Если же какая-то новость заставала меня врасплох и не укладывалась в первоначальную схему, Привалов доброжелательно замечал, закатывая рукав и освобождая перевязанное предплечье:
— Не огорчайтесь, доктор. Информация — мать интуиции. В вашей профессии ведь тоже, не правда ли?
Так или иначе спустя неделю после той трагической ночи все нам стало окончательно ясно. По привычке говорю «нам». Важно, что все стало ясно прокурору. Однако держался он так, будто знал обо всем с самого начала.
В общем, спустя неделю в такой же дождливый вечер, по, как ни странно, теплый, мягкий — редко, а выпадают такие вечера даже поздней осенью, — я с удовольствием принимал у себя гостя.
— Вы же разрешили прийти, когда все уляжется, — напомнил Елышев.
— Еще не все улеглось, — возразил я.
Утром в своем кабинете я узнал от Привалова, что ему необходим еще день-другой, чтобы завершить дело. Тогда же он рассказал мне все, что сумел расследовать, к каким выводам пришел. Но что такое приваловский день-другой? Никто не может поручиться, что завтра прокурор не переставит все свои выводы с ног на голову.
— Ну для меня — все, — уверенно сказал старшина.
Я понимал, что его, конечно, интересовало, как удалось прокурору докопаться до истины. И узнать это ему хотелось именно от меня. Потому что теперь я уже твердо знал, что как раз этого старшину полюбила Валентина. Она и настояла раньше, чтобы он ко мне пришел, и настаивала теперь. Ей так хотелось, чтобы я к нему проникся хоть какой-то симпатией. Но и ему не мешало бы откровенно признаться в том, как он предполагает в будущем строить отношения с моей сестрой. Для меня это важнее, чем удовлетворить его любопытство.
— Вы мне, правда, все расскажете? — спросил Елышев.
— Конечно, расскажу, хотя мою окончательную версию прокурор не принял. И правильно. Оказалось, что я на половине пути застрял.
— Но ведь вы начали, правда? Всегда важен первый шаг, — решил успокоить меня старшина таким тоном, каким, наверно, беседует вечерами с молоденькими своими солдатами.
— Ты прав. Но и первый-то шаг сделал все равно не я, а Сережа Чергинец. Он как бы напал на след.
— Но ведь это вы определили, что Малыха там был. С этого же все началось. Не был бы он там — и вы бы никого из нас не нашли. А вот как вы насчет Малыхи догадались?
— Опять же не я, а Сергей. Он знал, что, когда холодно, Малыха ходит в шкиперской куртке, да и когда тепло, не торопится снять ее. А тут Сергей увидел Малыху в ватнике, сообразил и повел нас в барак. В комнате было на удивление сыро. Почему? Потому что на батарее отопления сушилась до нитки промокшая шкиперская куртка. Почему она, скажем, не высохла, если сушилась всю ночь? Малыха же говорил сперва, что всю ночь спал. А на следующий день Малыха прибежал ко мне потому, что когда дома взялся за куртку, которая уже высохла, то и сообразил, почему мы с Сергеем ему не поверили. И правильно решил, что отпираться бесполезно.
— А я? — абсолютно серьезно, без тени улыбки спросил Елышев.
— Если бы ты сразу рассказал о своей стычке со Сличко, я бы еще сомневался, был ли ты там. Но ты боялся, что мы твою стычку превратно истолкуем. А чего тебе было бы этого бояться, если ты ночью там не был, если имел алиби? Раз ты о стычке умолчал, сомнений быть не могло — ты был ночью в Крутом. Пришел же ты ко мне на следующий день, потому что понял это. Но, вероятно, не сам решился, а тебе подсказали, что надо подойти ко мне. И кто подсказал, мне нетрудно догадаться. Я ведь о тебе и раньше слышал, хотя не видел тебя никогда. Кстати, надеюсь, что нам и о том человеке надо будет поговорить, но, видимо, попозже.
— Да, хорошо, почти все так, — проговорил Елышев, и я, пожалуй, впервые увидел его таким смущенным. Испуганным видел, смущенным — пока нет. А потом он спросил: — Зачем же приходила к вам Надя? Разве ее подозревали в чем-то?
— Нет, но она видела тебя в Крутом переулке.
— Меня? — поразился старшина. — Значит, это она обо мне сказала?
— Вот именно. Правда, я не знаю, чего ей хотелось больше — досадить тебе или выгородить.
— Но вы нашим рассказам не очень-то поверили, так?
— Почему же? Поверил. Я привык людям верить, но часто оказывается — зря. Вам всем я верил, но, к сожалению, слушал не так, как нужно было.
— А как нужно было?
— Так, как слушал меня и потом всех вас прокурор. Но самая главная моя ошибка была вот в чем: я решил — все, что вы делали, каждый в отдельности, покинув переулок, не имеет значения. А прокурор решил иначе: имеет, да к тому же первостепенное. И даже объясняет смерть Любы.
— Неужели?
— Ты послушай. Володя Бизяев до дому не дошел. Он поплелся на завод, хотя и не знал — зачем. Добрел до проходной, увидел телефон и позвонил. Сперва, конечно, в милицию. А потом… не догадаешься — кому. Вере!
— Почему Вере, а не Любе?
— К тому часу он не принял никакого решения, не знал, как быть с Любой. Подчиниться воле матери или пойти наперекор ее воле? И события в Крутом еще больше запутали Володю. Теперь об этом все знают, так что я могу говорить. К тому же он надеялся, что Вера сама позвонит Любе. Но он был в таком состоянии, что не представился Вере, не подумал, что в заводском шуме она может его голос не узнать. И фразу-то сказал всего одну, не умнейшую притом: «У тебя дома несчастье». Самое нелепое, что она потеряла голову и поступила так, как может только девчонка — не женщина с житейским умом. Непостижимо, никакой логики! Она бросает свое рабочее место и мчится в порт, в барак. В ее представлении дом — это комната Малыхи, и несчастье — от волнения она ни о чем другом не думает — произошло с ним, с Гришей. Но его в бараке нет, и Вера мечется по баракам, ищет, не находит и вынуждена возвратиться в цех.