Я больше ничего не говорю Стропиле, потому что Стропила мертв. Нездоровая это привычка для живого человека — разговаривать с мертвыми, а в последнее время я как-то слишком часто веду беседы с мертвецами. Я, по-моему, разговариваю с ними с тех пор, как мне зачли первого убитого. После первого зачтенного убитого более разумным стало беседовать с трупами, а не с теми, кого похерить пока не успели.
Во Вьетнаме трупы видишь почти ежедневно. Поначалу пытаешься не обращать на них внимания. Не хочется, чтобы окружающие сочли тебя излишне любопытным. Неохота дать понять другим, что с трупами ты еще не на короткой ноге, не хочется, чтоб тебя держали за салагу. Поэтому смотришь на них так, будто это кучи грязных тряпок. А через какое-то время начинаешь замечать, что у куч грязных тряпок есть руки, ноги и головы. И лица.
Когда я впервые увидел труп, еще когда был салагой, меня чуть не вырвало, прямо как в кино. Тот труп был хряком СВА, который погиб в огромном оранжевом шаре загущенного бензина возле Контьена. После напалма от него осталась кучка пепла, скрючившегося как зародыш. Его рот был открыт. Его обугленные пальцы закрывали глаза.
Во второй раз, когда я реально разглядывал труп, мне стало стыдно. Это была старая вьетнамка с такими черными зубами, какие получаются, только если всю жизнь бетель жевать. Это женщина погибла не просто от огня из стрелкового оружия. Она погибла, попав под перестрелку между корейскими морпехами и северовьетнамскими хряками в Хой-Ан. Мертвая, она такая беззащитная была, такая беспомощная.
Мой третий труп был морпех без головы. Я споткнулся об него во время операции в долине А-Шау. Он вызвал у меня приступ любопытства. Мне стало интересно, что он чувствовал, когда пули входили в его тело, о чем он подумал в последний в жизни раз, каким был его последний крик, когда ударила пуля. Всеподавляющая мощь смерти привела меня в благоговение. Здоровенный молодой американец, такой энергичный и полнокровный, за несколько минут был превращен в желтую массу застывшего мяса. И я понял, что мое собственное оружие может сотворить такую же штуку в духе черной магии с любым живым существом. С помощью своей автоматической винтовки, легчайшим нажатием пальца, я могу вышибить жизнь из любого врага. И, осознав это, я стал бояться уже меньше.
Четвертый труп — последний из тех, что запомнил. После него все они слились в одну гору мертвецов без лиц. Но вот четвертый, по-моему, был все же тот старый папасан в белой конической шляпе, которого я увидел на шоссе номер 1. Старик присел на дороге по-большому, и тут его переехал трехосный грузовик. Мы тогда куда-то передвигались, и единственное, что я помню — мухи, который разлетелись со старика, как осколки.
Первого на свой счет я записал, когда был на операции с ротой «Индия» третьего пятого.
Я писал тематическую статью о том, что хряки в Рокпайле на шоссе N 9 вынуждены проверять дорогу на наличие мин каждое утро, а уже потом пускать по ней машины. Там был толстый ганни, который настаивал на том, что именно он должен идти в голове с миноискателем. Толстый ганни хотел защитить своих людей. Он верил в то, что судьба карает беспечных. Он наступил на противотанковую мину. Считается, что человек слишком легок, чтобы противотанковая мина сработала, но тот ганни был очень толстый.
Земля разверзлась, и ад вырвался наружу с ревом, от которого у меня затряслись все кости. Толстого ганни швырнуло в безоблачное синее небо, как изломанную куклу, зеленую, пухлую и с переломанными суставами. Я смотрел, как толстый ганни уплывает на небеса, а потом волна жаркого воздуха ударила меня со страшной силой, и я ударился о палубу.
Толстый ганни поплыл обратно на землю.
Хотя осколки и прошлись по моему лицу и испещрили дырочками мой бронежилет, мне было не страшно. Я был очень спокоен. С того момента, как взорвалась эта мина, я знал, что я покойник, и сделать по этому поводу уже ничего не мог.
Позади меня кто-то изрыгал проклятья. Это был санитар, приданный из флота. Правая рука санитара была разорвана, и он придерживал пальцы здоровой рукой, ругался и вопил, вызывая санитара.
Потом до меня дошло, что «осколки», удары которых я почувствовал, были всего лишь разнесенной щебенкой.
Хряки из отделения боевого охранения расползались по кустам, занимая круговую оборону с оружием готовым к бою.
Все еще не понимая, почему я до сих пор жив, я поднялся на ноги и побежал к ямке, которую вырвал на дороге взрыв.
Два хряка неслись через поляну к лесополосе. Я побежал за ними, не отрывая пальца от спускового крючка M16, горя желанием засыпать таящихся там призраков невидимыми сокрушительными стрелами.
Мы с двумя хряками пробежали через лесополосу и оказались на краю большого рисового поля. Толстый ганни плавал там на спине в мелкой воде, а вокруг него плавали темные куски удобрений самодельного происхождения.
Пока хряки расстилали под ним пончо, я стоял рядом, прикрывая их. Обе ноги ганни были оторваны по самый пах. Я заметил, что рядом плавает одна из его толстых ног, выловил ее из воды и бросил поверх него.
Все вместе мы ухватились за пончо и потащили тяжелую ношу обратно на дорогу. Я шумно дышал, и темная ярость тяжко билась у меня в груди. Я продолжал следить за деревьями в надежде заметить какое-нибудь движение.
И вдруг из ниоткуда возник человек, крошечный, древний землепашец, который одновременно был и смешон, и полон достоинства. Древний землепашец держал на плече мотыгу, а на голове у него была неизменная в здешних местах коническая белая шляпа. Грудь его была костлява, и на вид он был очень стар. Крепкие ноги его были все в шрамах. Древний землепашец ничего нам не сказал. Он просто стоял себе возле тропы с рисовыми побегами в руках, спокойно перебирая в уме все те нелегкие дела, которые предстояли ему в тот трудовой день.
Древний землепашец улыбнулся. Он глядел на суетящихся детишек с их мертвым грузом, и ему нас было жаль. И потому он улыбнулся, чтобы показать нам, насколько понятны ему наши чувства. А потом затряслась моя M16, и невидимые металлические ракеты затрещали, проходя через тело древнего землепашца как сквозь мешок с хворостом.
Древний землепашец поглядел на меня. И, пока он падал головой вперед в темную воду, лицо его оставалось умиротворенным, и я увидел, что он все понял.
После первого противника, записанного на личный счет, я начал понимать, что понимать не обязательно. Что сделал — тем и стал. Только успеешь что-нибудь осознать — а в следующее мгновение происходит нечто, что стирает все твои выводы. Отыскивать в этом смысл можно сколько влезет — все равно, никогда и ни за что не сможешь изменить самого факта содеянного — холодного и черного факта. Меня опутала плотная паутина тьмы и, как тот древний крестьянин, я вдруг стал очень спокоен, столь же спокоен, как и тогда, когда разорвалась мина, потому что от меня ничего уже не зависело. Своими пулями я сам себя сделал тем, кем стал, кровь запятнала мою янки-дудлевскую мечту о том, что у всего будет хороший конец, и что, когда закончится война, я вернусь в родную Америку в белом шелковом мундире, с радугою планок поперек груди, невообразимо бравый, этакий Иисус военного образца.
* * *
Я долго размышляю о первом убитом мною человеке. Когда наступают сумерки, появляется медик. Я объясняю ему, что морские пехотинцы никогда не бросают своих павших или раненых.
Медик несколько раз заглядывает в оба зрачка Стропилы.
— Что?
Я пожимаю плечами.
— Откат — п…ц всему.
— Что? — медик в замешательстве. Явно салага.
— Спасибо за памятник…[108] — говорю я ему, потому что не могу объяснить ему, как я сейчас себя чувствую. Ты как пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту. Ты ждешь, вглядываясь через колючую проволоку в маленьких человечков, которые идут в атаку на твою позицию. Ты видишь их крохотные штыки, как у игрушечных солдатиков, их решительные лица без глаз, но ты пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту, и не в силах что-либо сделать. Маленькие человечки будут сейчас расти, расти и расти — в свете неровного, призрачного огня осветительной ракеты — а потом они все на тебя набросятся и изрежут всего ножами. Ты это видишь. Ты это знаешь. Но ты пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту, и не в силах что-либо сделать. Ты ощущаешь пока еще далекую ярость маленьких человечков, и в этой ярости они тебе как братья, и ты любишь их больше, чем друзей своих. И потому ты ждешь, когда маленькие человечки приблизятся, и знаешь, что будешь нетерпеливо ожидать этого, потому что тебе самому никуда идти уже не надо…
Медик в замешательстве. Он не понимает, отчего я улыбаюсь.
— Что с тобой, морпех?
Да, определенно салага.
Я шлепаю по дороге. Медик меня окликает. Я не обращаю на него внимания.