Ознакомительная версия.
Казалось, можно было передохнуть с облегчением, одна гора упала с плеч, но тут же свалилась другая. На том же заседании в райкоме приняли решение: завтра утром всем членам бюро райкома и активу, разбившись на бригады, выехать в еще не охваченные коллективизацией деревни и любой ценой выбить план хлебозаготовок. В особенно упрямых, саботажнических деревнях побить все жернова, чтоб не мололи зерно – сдавали государству. Случайно или по чьей-то злой воле Азевич попал в бригаду, оказаться в которой больше всего не хотел, – в бригаду Дашевского. Туда же были распределены Войтешонок и милиционер. Еще двое должны были присоединиться в сельсовете – из числа местного актива.
Утром сошлись возле райкома, подогнали повозки. Денек выдался серый, осенний, временами начинал накрапывать дождик, но вскоре переставал. Егор чувствовал себя очень неловко в милицейской линейке, рядом с Дашевским. Не то что когда-то с Зарубой. Тот, хотя и враг народа, но был мягкий, обходительный. Этот же – сталь! И взгляд исподлобья, звероватый, и лицо худое, костлявое. Войтешонок, видимо, как хромой сел с Дашевским, Азевич поместился в передке с милиционером-возчиком. На боку у того болтался наган в желтой кобуре, что придавало ездокам важности и вызывало чувство защищенности. Куда поедут, никто из них не представлял, и, лишь после того, как расселись, Дашевский вынул из железнодорожного кителя сложенную вчетверо бумажку. «Значит, так, – объявил он. – Первая деревня Кан... Кандыбовичи...» – «Кандыбичи, – поправил Войтешонок. – Это десять километров». – «Вот, едем в Кандыбовичи! Айда!»
Приехали в Кандыбичи, остановились возле здания сельсовета с флажком над крышей. Там уже дожидались – председатель, крестьянского вида мужчина в кортовой, с поясом, толстовке, и двое, видно, из актива. Дашевский, не слезая с линейки, спросил: «У каво жорны?» – «Так много у каво», – сказал председатель и полез в портфель. «А ну, становись, показывай!» – скомандовал Дашевский. Сельсоветский председатель неловко примостился на подножке, и они поехали по деревне. Зашли в сени первой хатёнки, откуда председатель сразу повел в истопку, где в запаутиненном углу приткнулись старые жернова. «Так, – Дашевский оглянулся. – Ты! – указал он на Азевича. – Снимай камень!»
Преодолевая неловкость, Егор подошел, поднатужился, снял тяжелый верхний камень, поставил на ребро, не зная, что делать дальше. «Давай, давай! – продолжал командовать Дашевский. – Выноси во двор и бей вдребезги!» Егор выволок тяжелый камень во двор, но разбить его не было обо что, и он прислонил свой груз к грязному боку линейки. «Что, не хватает силы? – гремел Дашевский. – О фундамент бей. Вон, об угловой камень». Азевич неумело ударил камнем об угол фундамента, камень отскочил и плоско лег в грязь. «Ну ты, неумека, мать твою перемать! – вызверился Дашевский. – Бей сильней! Как врага революции, бей! Чтоб искры из него – в бога душу мать!» Второй удар оказался удачнее первого, кругляк развалился на две неравные части.
В этот момент из хаты выскочила женщина с растрепанными волосами, подняла крик на всю деревню. Она так ругала и проклинала их, что стало не по себе, даже страшно стало. Предсельсовета принялся ее уговаривать, но женщина все кричала, словно в припадке, рвала на себе кофту и плакала. Из низкого окошка с любопытством смотрели во двор несколько замурзанных детских личиков. Дашевский, однако, ничего вроде бы не замечал, знал лишь одно – командовать.
За каких-нибудь пару часов они разбили около десятка жерновов, вдоволь наслушались крика, проклятий и ругани. В одном дворе, куда они вошли, хозяин, наверно, уже знал зачем. Это был плечистый молодой мужик, он спокойно снял верхний жерновой камень и ловко ударил им об угол. «Вот, сполнено. Будьте спокойны», – бросил несколько озадаченному этой добровольной исполнительностью Дашевскому и вытер о штаны руки. В крайней от выгона избе верхнего камня на жерновах не оказалось, не было и хозяина. Хозяйка же, какая-то дурноватая босая баба, ничего не хотела понять. На все вопросы председателя сельсовета и Дашевского отвечала: «Ничего не знаю, ничего не ведаю». – «Врет, сука, – сказал Дашевский. – Припрятали».
Когда они в полдень приехали в следующую деревню, Азевич не на шутку встревожился. Это была Ольховица, а недалеко, через поле, лежала его родная Липовка. «Неужто и туда? Неужто и туда?» – запульсировал в его голове пугающий вопрос. Но он не решался спросить о том Дашевского и молчал. В Ольховице они также побили немало круглых, новых и старых, толстых и стертых камней, снова над деревней несся плач и проклятия. Некоторые женщины просили, указывали на малых ребят, которых надо было кормить, клялись, что сдали все до последнего зернышка, больше ничего нет. «Ах, нет! – кричал Дашевский. – Так какого же черта рыдаете, если молоть нечего? Бей, Азевич!» И Азевич бил. Бил милиционер, бил хромой Войтешонок. В одной избе, правда, не побили. Вышла молодая женщина, спокойно улыбнулась и сообщила: «А мой в армии служит и командир, не имеете права». И показала фото курносого парня с двумя треугольниками в петлицах. Дашевский метнул взгляд на фото, на председателя сельсовета и молча повернул со двора. Тут не разбили.
Наконец и в Ольховице все было кончено. Оставили неразбитыми двое жерновов – в красноармейской семье и еще в одной хате, на двери которой висел амбарный замок. Дашевский приказал председателю сельсовета разбить, как появится хозяин.
Они все уже притомились без обеда, но первый секретарь, видно, не имел намерения давать им, да и себе отдыха. Он снова вынул из нагрудного кармана свой список, и Азевич обмер: что дальше? «Так, едем в Липовку! Где Липовка?» Войтешонок тревожно взглянул на Азевича, но тот не нашел в себе силы ответить. Вместо него вперед вышел ольховицкий председатель: «А вон, через поле! Вот этой дорожкой, товарищ первый секретарь...»
Пока они ехали хорошо знакомой Егору дорогой через поле, тот со страхом переживал предстоящее. И как было не переживать? Разве он думал когда-нибудь, что его приезд в родную деревню будет по такой надобности? Разве его тут ждали в такой его нынешней роли? Отец говорил, что некоторые сельчане ему завидовали: сын выбился в люди, хотя небольшой, но все же начальник в районе. И вот он едет, этот начальник. Как он посмотрит односельчанам в глаза, когда будет уничтожать их добро? Что они о нем скажут? Не какие-нибудь там незнакомые, чужие крестьяне, а свои, с детства знакомые мужики и бабы?
На липовской околице их встретил председатель Прокопчук и деревенская активистка Матруна Бабич. Они уже были в курсе, Дашевский только спросил: «Сколько дворов?» – «Одиннадцать», – с готовностью ответил председатель. «Так. Разбиваемся на две группы. Ты и ты, – указал он на Войтешонка и милиционера, – на ту сторону. А ты и женщина – на эту. Как твоя фамилия? – спросил он Матруну. «Да Бабич я. Матруна». – «Так, Матруна, веди нас, показывай. А тем председатель укажет».
Все складывалось так, что хуже некуда, беда подступала все ближе. Правда, Дашевский, видимо, не знал, что Азевич из Липовки. Хоть бы Матруна не проговорилась, вдруг подумал он. Но что радости, что не проговорится, – они шли как раз по той стороне улицы, где через шесть дворов была и его изба. А в избе жернова. На которых и он немало помолол в свое время – на хлеб, на затирку, блины. Что тут будешь делать?..
Ошеломленный и подавленный, будто в нехорошем сне, он ходил с этими людьми по знакомым дворам, сухо, чужим голосом здоровался с соседями и молча направлялся в сени, тристен или истопку (с детства помнил, где что в каждой семье), снимал верхний камень и выносил на улицу. Он молчал. Бабы кричали и плакали, но их грозно осаживал Дашевский, а еще больше старалась активистка Матруна – сварливо, с поистине женской страстью и нетерпимостью. Иногда, накричавшись, она снижала тон и пускалась в рассуждения. «Надобно больше, бабы, о государстве заботиться, а не о себе, рабочий класс каждый кусок хлеба считает, не на буржуев отдаем, отдаем на оборону, на индустриализацию, бабы, мы уж как-нибудь перебьемся, лишь бы наш рабочий класс, который кует социализм, был сыт-доволен...»
Так они дошли и до подворья Азевичей.
Егор очень не хотел идти первым, невольно пытаясь укрыться за широкой спиной Дашевского; впереди по-мужски вразвалку шагала широкозадая Матруна. Но разве тут укроешься? Они уже входили в сени, растворилась дверь из горницы, и раздался испуганный вскрик сестры Нины: «Мама!» Показалась и мать, с побледневшим лицом, задрожавшими губами, она, похоже, хотела что-то сказать им, но словно потеряла голос. Егор рванулся к жерновам, обеими руками ухватил знакомый, давно уже не толстый и не очень тяжелый камень. Он ничего не хотел ни объяснять им, ни даже задерживаться тут. Бегом вынес камень на огород, где из бурьяна под тыном выглядывал крутой бок валуна, изо всех сил ударил по нему. Жерновой камень высек искру и развалился на три куска; Егор, пошатываясь, вернулся во двор. Дашевский на огород не пошел – наблюдал издали. Матруна стояла на крыльце, а из избы доносился глухой плач матери. Нина, слышно было, ее успокаивала. Хорошо еще, что дома не оказалось отца...
Ознакомительная версия.