Ксюшиного дедушку расстреляли в 1937 году, а бабушка отсидела в сталинских лагерях два срока, практически один за другим, всего пятнадцать лет, и вернулась. Ксюша, которая никогда не кичилась своим происхождением, любила Россию своих предков и родителей и ненавидела Россию Ельцина и Путина, плебея-алкоголика и плебея-злодея, как она однажды сказала, в первый и последний раз в жизни позволив себе высокомерие.
Она не возражала, когда им пришлось уехать в Америку. Поплакала на родных могилках на Ваганьковском кладбище, по соседству с домом, и уехала с Алексеем в Техас, ни разу об этом не пожалев. Она была последней из рода, кто в разное время покинул Россию. Уцелевшие потомки были разбросаны по всему миру — от Парижа, Цюриха и Берлина до Далласа и Сиднея.
Алексей еще раз вгляделся в промокашку своей памяти и увидел Ксюшу, спускающуюся вместе с ним по ступеням родильного дома. Он нес спящего Арсения, а она, бледная-бледная, в красивом зеленом велюровом пиджаке, несла роскошный букет белых роз.
Как она была красива. Как он любил ее в тот день. Как он был ей благодарен. Как он любил ее и сейчас.
Память Алексея действительно стала, как промокашка. Она избирательно воспроизводила сейчас только «пятерки» из прошлой жизни с Ксюшей, а «тройки», «двойки» и «колы» — нет. А они были, и ему стало по-настоящему нестерпимо стыдно за них только теперь, когда она ушла. Он старался, как мог, о них не вспоминать, но их очертания вновь и вновь вылезали и отпечатывались ядовито-красным цветом, как вечные «неуды», на волшебной промокашке ...
После ее ухода жизнь его продолжалась словно под наркозом. Ее наркозом. Ксюши больше не было. Ника стала женой другого человека. Все остальное потеряло вкус, цвет и смысл.
На войне, в этом Аэропорту, среди этих удивительных киборгов, наркоз временами отходил, и он опять возвращался к настоящей жизни. Он был дома, среди своих. Но почему‑то при этом не покидало ощущение, что все это просто один затянувшийся последний день сурка.
Он не боялся смерти. Он, скорее, ждал ее. С некоторым интересом. А пока, как в его любимой «Балладе Редингской тюрьмы» Оскара Уайльда,
...он просто пил открытым ртом неясный свет дневной.
Холодный свет последних дней он пил, как мед хмельной.
Алексей отложил листки неизвестной, но такой знакомой, словно он сам ее написал, книги, выключил фонарик, обхватил свои колени и попытался уснуть. Вместо сна нахлынули воспоминания.
...Вспомнилось в миг так много всего, что оно не уместилось в этом коротком миге, и он не увидел цельной картинки, только уловил отголоски запахов, цвета, отзвуки нездешних голосов, музыку. Накатило... и отпустило. Нет, не совсем. Музыка продолжалась, становясь все явственней и реальней.
Минометный обстрел, чьим бы он там ни был, похоже, окончательно прекратился, и тишина превратилась в музыку.
Это Антон с позывным «Скерцо» на втором посту, — сразу за первым, самым стремным посадочным рукавом, — играл на своей волшебной японской бамбуковой флейте сякухати (единственном музыкальном инструменте в дзэн-буддизме).
Он всегда, даже в бою, носил ее с собой в разгрузке в мягком кожаном чехле. Тридцатишестилетний Антон — очень колоритный и позитивный брокер из Киева, крепко сложенный, с японской косичкой на затылке, — много путешествовал, увлекался восточной философией. Играл не только храмовые песни, но и классику, и современную музыку.
Сейчас, сидя под подоконником гигантской дыры, которая когда‑то была окном, прислонившись спиной к холодной стене, закрыв глаза и непринужденно перебирая пальцами, он наигрывал Misty Mountains из «Властелина колец».
Потом перешел на реквием Тамуке «Руки, сложенные в молитве». Первый раз он сыграл его на Майдане, в тот день, когда одним из первых погиб Сергей Нигоян.
Старательный и любопытный во всем, к чему прикасался, он научился играть на флейте, беря уроки у двух известных киевских дзэн-музыкантов — Владимира Лазуткина и Сергея Максименко.
Когда он уходил на войну, у него были «очень близкие отношения с одной девушкой». Они даже хотели после войны пожениться. Девушка была журналисткой, светским хроникером, писала под псевдонимом Скерцо. Этот ее псевдоним он и взял себе в качестве позывного.
Через месяц разлуки произошло то, что часто случается с девушками. Она ушла к другому.
— Девушка ушла, а псевдоним остался, — улыбнулся Антон и неожиданно заговорил совсем о другом. Совсем другим тоном, будто обращался не к Алексею, а к большой невидимой аудитории за его спиной. — Путь самурая — это смерть. В ситуации «или — или» без колебаний выбирай смерть. Это нетрудно.
Алексей внимательно посмотрел на Скерцо, выключил камеру и опустился рядом с ним на одно колено.
— И это действительно нетрудно, — продолжил музыкант-философ с автоматом на коленях и флейтой в руке. — Когда ты принимаешь бренность бытия как данность, а свою смерть — как единственный неизбежный факт своей биографии, то решения твои становятся свободными от страха. Ты перестаешь реагировать на угрозу своей жизни, как устрица, и способен принимать свободные нестандартные решения. «Кто сохраняет спокойствие сердца и разума в вихре сражения, тот уже на шаг приблизился к победе», — гласит восточная мудрость. Но нашей культуре такой подход не свойствен, ведь отношение к смерти напрямую связано с религией. Христианство странно относится к смерти.
Иное дело ислам или буддизм. Говорят, что в окопах атеистов нет. Трудно сказать однозначно. Каждый переживает свой окопный опыт по-своему. Кто‑то становится возбужденным, кто‑то находится на грани паники, а кто‑то обращается к Творцу или к Пустоте. Конечно, кто‑то посчитает такое отношение романтизацией войны. Но для меня это не так. Война — уродлива. Однако человек открывается на войне как своими худшими, так и лучшими гранями. «То, что в окопах нет атеистов, — аргумент не против атеистов, это аргумент против окопов». Не помню, кто это сказал, — Скерцо закончил свой удивительный монолог так же, как и начал. Неожиданно. Снова поднял флейту к губам и заиграл.
Потрясенный звуками волшебной флейты и торжественным, как клятва, монологом о смерти, Алексей сидел рядом, не в силах вымолвить ни слова.
Тихая мягкая музыка плыла, стелилась над взлеткой, долетая с ветерком сквозь дым и туман до окопов на другой стороне. И, казалось, вот-вот, прямо сейчас, под звуки флейты, все эти мужчины по обе стороны линии фронта — усталые, израненные, грозные и не очень, красивые и так себе, умные и дураки, мертвые и живые — скажут: «Прощай, оружие!» — встанут и уйдут домой. Пока их девушки и женщины не ушли к другим. И все кончится. И наступит миру — мир, войне — пиписька, как говорили в детстве «хулиганы» в его дворе.
Но мир не наступил. Алексей вдруг окончательно пришел в себя от грохота и яркой вспышки. На него с потолка сыпалась еще сохранившаяся там каким‑то чудом штукатурка.
Словно воспользовавшись музыкальной паузой, под убаюкивающие звуки флейты, сепар спустился по остаткам лестницы с третьего, ничейного этажа на второй этаж посадочного рукава, совсем рядом с их постом, метрах в пятидесяти от КСП, и пальнул над их головами прямо в дверь КСП из гранатомета «муха». Отделанную железом массивную дверь в КСП вынесло, как в домике Нуф-Нуфа.
Внутри КСП в этот момент находилось человек десять, включая командира и Сергеича. Взорвись граната внутри КСП, все они были бы ранены или убиты. А сейчас они оказались в разной степени контуженными. «Пронесло, чего там говорить», — сказал кто‑то.
— И меня тоже, — добавил Сергеич, по совместительству кладезь бородатых, еще советских, анекдотов.
Командир разведчиков с позывным «Салам» (он был то ли татарин, то ли мордвин) в тот момент был на посту вместе со Скерцо, возле рукава. Мгновенно проснувшись, Салам, уже на ногах, выпустил в сепара всю обойму своего «стечкина», в упор, метров с десяти, когда тот выскочил из рукава на взлетку и побежал к открытому входу в подвал.
Сепар не дернулся от выстрелов и не упал, а развернулся и сам дал очередь из автомата по Саламу, тоже в упор, и тоже чудесным образом промахнулся. Сепар был так близко, что Салам видел пар от его дыхания. Развернувшись, сепар пробежал, как ни в чем не бывало, еще метров десять до заминированного входа в подвал и исчез там, как призрак.
— Сепар, сепар, вернись! — кричал потрясенный Салам, стоя на кромке взлетного поля возле посадочного рукава, с разряженным пистолетом, не веря своим глазам.
Он постоял так еще несколько секунд, повернулся и медленно побрел назад на пост в терминале.
«Я же киборг! — думал Салам. — Как я мог промахнуться? Х...ня, б...дь, какая‑то здесь творится, на х...й!»
Алексей наблюдал за этой сценой из окна, и все происходящее напоминало ему, скорее, не жестокую войну, а компьютерную игру Doom II, в которой ты встречаешься в похожих декорациях с сотнями монстров, жаждущих тебя убить. Но у тебя есть тяжелый пулемет, нескончаемый БК, а самое главное — несколько жизней.