Немец, мальчишка, такой же тощеватый и хрупкий, как Коля Панкратов, даже не успел ничего осознать. Кулем, без единого протестующего движения повалился он на короткую чахлую травку у стены здания.
Копытин перевел пулеметное дуло повыше, нацеливаясь в окно третьего этажа, в котором сбилось сразу полдюжины солдат в низко надвинутых на лица касках, а один уже выбрался через подоконник и тянулся к трубе, той самой, по которой спустился только что убитый. Спешить было некуда. Копытин прицелился особо тщательно и, нажав на спуск, повел стволом, чтоб захватить и солдата возле трубы, и тех, что были в окне. Очередь получилась длинная, неэкономная. Но Копытин мог расходовать патроны щедро, не думая – боеприпасов было с избытком на какой угодно, даже на самый долгий бой...
* * *
Ожидать в этот день горячую пищу не приходилось. Когда у связистов основательно подвело животы, они вскрыли ножом коробку консервов и торопливо поглотали холодное мясо с кусками застывшего жира. Жир размазывался во рту, неприятной, вязкой массой налипал на язык. Потом сержант, собрав давно опорожненные фляги, сходил за водой.
После соленой тушенки прохладная пресная вода с запахом болота и прелых листьев показалась необыкновенно хороша...
И тут порвалась связь. Она должна была порваться. Было бы удивительно, если бы этого не случилось в таком бою, когда столько осколков секло землю.
И еще она должна была порваться потому, что Иван Платонов был невезун, никакие мало-мальски серьезные события в его жизни не совершались для него счастливо. В школе на экзаменах он непременно вытаскивал именно те билеты, которые хуже всего знал. В военном училище ребята тайком удирали после вечернего отбоя в город погулять с девушками, и никто не попадался. Но стоило Платонову один-единственный раз последовать примеру товарищей, и он был пойман патрулем, посажен на гауптвахту, а потом его еще распекали перед всем училищным строем... Даже с училищем ему не повезло. Отец его, колхозный садовод, дядька и другой дядька, по матери, в первую мировую были артиллеристами, старший брат, встретивший войну на действительной, находился в полку тяжелых гаубиц – служить в артиллерии, издревле почитаемой куда больше, чем все другие рода войск, считалось у Платоновых как бы семейной традицией. Но военкоматное начальство не интересовали семейные хроники. Оно руководствовалось своими соображениями, предписаниями и разнарядками. И Ивану на призыве в армию выпало идти в связь, к его большому огорчению и одновременно к радости, потому что еще набирали в кавалерию, а он, хотя и вырос в сельской местности, вблизи природы, после того, как в детстве его лягнула кобыла, лошадей боялся пуще огня...
Провод перебило, как раз когда командир полка что-то докладывал Федянскому. Правый и левый батальоны – возле овальной чаши стадиона и в руинах кирпичного завода – отвечали, разговаривали в наушниках, матерились сорванными голосами, а средний, куда перекочевал командир полка, – в пыли, в дыму, под стенами больницы, – замолк и не откликался.
– Алло, на пункте – связь мне, быстро! – приказал Федянский гневно, будто не противник, а сами связисты были повинны в том, что порвалась линия.
– Сейчас обеспечим, товарищ третий! – с какою-то вступившей в тело лихорадкою ответил Платонов, невольно, под влиянием гневного голоса Федянского, принимая извиняющийся, виноватый тон.
Вот и началась их настоящая, ни для кого, даже для великомученницы пехоты, не завидная служба, то главное, что они ожидали в своем укрытии, – служба, перед которой все прежнее превращалось просто в ничто, в даровое едение казенного хлеба.
Камгулов, якут, маленький, крепенький, коротконогий, с глазками, почти не видными в щелях пухлых, безбровых век, хоть и не получил еще приказания от Платонова, но, поняв, о чем у того идет с комдивом речь, уже собирался – его черед был идти первым. Он собирался деловито, сосредоточенно, даже будто без волнения – надевал на себя лямки от телефонного ящика и от катушки с проводом, укладывал в сумку инструменты. Но все движения у него были неестественно замедлены, он явно тянул время, и Платонову даже пришлось прикрикнуть, чтобы Камгулов зашевелился живее.
– Винтовку-то оставь, на что она тебе – лишний груз только... – проговорил Яшин, следя за Камгуловым и как-то сопереживая вместе с ним его сборы.
– Ну-ну, как это так – без винтовки? – возразил сержант. – Что это за боец без винтовки? Там бой, а он без винтовки пойдет!
– Скорей, скорей, Камгулов! – не командным, а больше просящим тоном проговорил Платонов, боясь, что вот-вот опять позвонит Федянский, а он не сможет даже доложить, что боец уже вышел искать повреждение.
Отяжеленный снаряжением, с винтовкой, приклад которой из-за малого роста приходился ему ниже коленного сгиба, Камгулов, неуклюже ставя короткие сильные ноги в обмотках и несоразмерно огромных для его фигуры ботинках, полез по кустам вверх по склону. Листва была густа и сразу же скрыла, поглотила его, и только когда он достиг гребня, в зелени еще раз мелькнула его пилотка, прямо насаженная на голову, и ствол винтовки возле нее, вымазанный грязью – чтоб не блестел на солнце.
Ожидание не обмануло Платонова. Только что за Камгуловым сомкнулась листва, как с КП Федянского справились – наладилась ли связь.
– Пока нет, устраняем повреждение.
– Долго возитесь, быстрей надо! Третьему связь нужна!
– Будет связь, сейчас будет, – ответил Платонов, мысленно обругав дивизионных связистов. Хорошо им там из блиндажа требовать, до них и близко пули не долетают. Сюда бы их, да вместо Камгулова по-пластунски вдоль провода, с телефонным аппаратом и катушкой, в которых больше пуда! Сразу бы всю важность потеряли!..
В наушниках щелкнуло, это к линии в замолкший батальон подключился Камгулов.
– Алло, лейтенант? Камгулов разговаривает. Слышно меня? – раздался знакомый, чуть неправильный камгуловский выговор.
– Слышно, слышно, – торопливо откликнулся Платонов. – Давай дальше...
Минуты через три, продвинувшись вдоль провода еще метров на сто, Камгулов опять подключился к линии и прозвонил провод.
– Слышно, жми дальше!
Его слышали еще три раза, потом он пропал.
Вначале его ждали без особой тревоги. Могло быть, что Камгулов оказался в зоне сильного обстрела и залег, выжидая, когда перенесут огонь и можно будет опять шевелиться, ползти, действовать. А могло быть, что он обнаружил разрыв и ищет продолжение провода, а это нелегко, на это нужно время, если линию рассекло снарядом или авиабомбой и далеко разбросало концы и если к тому же мешает обстрел...
Но вот вышли последние минуты, которые Платонов мысленно отпустил на все эти причины. Камгулов уже должен был бы подать о себе весть в любом из этих случаев. Ведь он знает, что нельзя столько молчать, его голоса ждут, товарищи теряются в догадках, беспокойство их растет...
Но Камгулов не подключался.
Зато окликнули с дивизионного пункта связи – с той грубоватостью, на какую считают себя вправе пребывающие при высоком начальстве:
– Чего копаетесь? Алло, оглохли? Или вы там уже все жмурики?
Платонов едва удержался, чтобы не выругаться вслух. Внутри у него и так все было на предельном взводе. Зачем его подстегивать – он и сам знает, как нужна сейчас связь!
– Будет связь, будет! Не сидим! – закричал он в микрофон разозленно, без всякой субординации. Будь на проводе в эту минуту сам Федянский, наверное, он и ему ответил бы в таком же тоне.
Было совершенно ясно, что Камгулов или ранен, или убит.
– Яшин! – произнес Платонов, хмурясь и хмуростью этой стараясь прикрыть неловкое чувство в своей душе – оттого, что сейчас и Яшина он должен будет отправить по следу Камгулова и нет никакого ручательства, что с ним не произойдет того же самого. Впервые за все время в армии Платонову было так неловко и тягостно от своего командирства, от обязанности распоряжаться людьми и железного закона воинской дисциплины, заставляющего подчиненных безропотно и послушно принимать командирские приказания.
Яшин, сидевший на земле, возле коллектора, при звуке своей фамилии мгновенно понявший, какое последует распоряжение, и, видимо, уже ожидавший его, встрепенулся и тут же неподвижно, всеми своими членами как-то одеревенел, застыл, вперив в Платонова ждущие, полные напряженности глаза, имевшие, однако, такое выражение, будто Яшину совсем неведомо, он даже в мыслях не предполагает, зачем, для чего назвал командир его фамилию. Бедный Яшин, он наивно, совсем по-детски хитрил – нет, не перед лейтенантом, а перед самим собою, в призрачной, слабой надежде: а вдруг он ошибается и вовсе не для того, что он ждет, а совсем для другого вызывает его командир...
Рядом с Яшиным, низко склонившись над коллектором, сидел сержант и приворачивал отверткой клемму. У него был вид погруженного в свою работу человека, который ничего не видит и не слышит из того, что происходит возле, и настолько от всего отъединен, что происходящее даже как бы не имеет права его касаться. Это тоже была хитрость – жалкая, наивная, человеческая...