—Это почему?
—У тебя душа — перекати-поле. Ты не можешь сидеть на месте. Ты не инженер.
Я замолкаю, удивленный этой точностью ее наблюдений. Вот тебе и девочка. Раскусила меня. Разобрала по косточкам.
В село мы возвращаемся к ужину. На пороге госпиталя Злата насмешливо смотрит на меня, потом запускает ладонь в мои волосы и с легким вызовом говорит:
—У тебя страшное имя. У нас оно почти не встречается. Был такой валахский князь Влад Цепеш. Дракон. Он был великий воин и безжалостный палач. Тысячи людей он посадил на кол. По легенде он стал вурдалаком.
—Злата, для тебя лично я обязательно стану вурдалаком, прямо сегодня. Ночью жди. Выпью всю кровь до капли.
—Хорошо, — в ее глазах опять вспыхивают бесовские искорки. — Я специально оставлю открытым окно.
Окно действительно было оставлено открытым...
Под утро меня еле отыскал запыхавшийся Бабюк. Отряд по тревоге уходил в горы.
С позиций мы возвращаемся аж через неделю. По всему фронту идут тяжелые бои. Хорваты и мусульмане рвутся в долину. Мы как можем держим линию. Но сил слишком мало. За неделю боев у нас двое убитых — оба сербы. И ранен Олег Бабюк. Минометным разрывом его сильно порубило осколками. Уносили его с положая (позиции) совсем плохого... Начались перебои с боеприпасами. Все реже и реже нас поддерживает артиллерия — нет снарядов. Да и с патронами становится все хуже. Штабель цинков в блиндаже стремительно тает, а подвоза все нет. Нас меняет сербская рота из бывшей книнской бригады. Бывшей потому, что Книн уже два месяца в руках хорватов...
На обратном пути нам в довесок дают пленных. Их надо отконвоировать в село. Подполковник Некшич — начальник этого участка обороны — отправляет пленных с нами, небеспочвенно опасаясь, что сами сербы могут устроить самосуд. Очень много здесь воюет краинских сербов, у которых еще свежи воспоминания об августовской резне...
Пленных шестеро. Исхудавшие, грязные, заросшие щетиной, с каким-то особым, характерным только для пленных, тупым безразличием ко всему в глазах. Они молчаливы и забиты. Нас они почему-то боятся больше, чем своих. Они долго уговаривают конвоиров не отдавать их «казакам» и оставить здесь. Видимо, считают, что мы их обязательно должны порубить «в капусту». Наверное, это естественный страх перед чужаками, перед пришельцами.
К селу выходим долго. Один из пленных ранен в ногу. Он то ковыляет, опираясь плечом на выломанную из кустарника рогатину, то его поддерживают соседи, когда он совсем выбивается из сил.
В селе их запирают в погребе у школы, а меня командир отправляет доложить о прибытии отряда и о пленных. У госпиталя останавливаюсь. На крыльце курит Марко. Он хмур и хорошо выпивши.
—Плохо там, брат? — без всяких приветствий сразу спрашивает он меня и кивает в сторону гор, откуда мы вернулись.
—Плохо, — честно говорю я в ответ.
Марко протягивает открытую пачку сигарет и чиркает зажигалкой. Мы долго молчим, затягиваясь горьким дымом.
—Они придут сюда, — куда-то в пустоту говорит Марко. — Мы никому не нужны. Белград нас бросил. Милошевич у американцев сосет. Ваша Москва тоже нас бросила. Ельцин с Клинтоном договорились нас сдать хорватам.
—Ельцин тоже у американцев сосет, — меланхолично говорю я. Потом мы опять молчим. Говорить не о чем. Все и так ясно.
—Выпьем, брат?
—Позже, Марко. Надо в штаб идти. Мы пленных привели, надо доложить. Там у них раненый, надо бы перевязать его...
—... ему в рот, а не перевязку, — взрывается Марко.
Что будет дальше, я уже хорошо знаю. Темперамент у сербов, как порох. А их понятия о морали, гуманизме, жалости очень далеки от наших. И у сербов, и у хорватов, и у мусульман. Пять столетий под турецким игом их многому научили, причем не всегда передовому...
—Как там Бабюк? — перебиваю я ругань Марко.
Он умолкает, потом переводит дух и уже спокойно отвечает:
—Не очень. Стопу ему в городе ампутировали. Гангрена была...
Я еще хочу спросить его о Злате, но почему-то после новости о Бабюке не решаюсь. И отбросив окурок, торопливо прощаюсь.
На обратном пути у госпиталя меня ждет Злата. Значит, сказал Марко. Она стремительно сбегает с крыльца и торопливо шагает ко мне. Я смотрю на ее легкую, стройную фигуру и ловлю себя на мысли, что почти не думал о ней там, в горах, но здесь, в деревне, я с первых минут возвращения жду нашей встречи. Злата приветливо утыкается мне в плечо лицом и забрасывает руку мне за шею, пряча ладонь в моих волосах. Я чувствую знакомый терпко-горький запах ее духов и душистый медовый — ее волос.
—Привет, малыш! — вдруг обращаюсь я к ней словом из далекого прошлого. И тут же злюсь на себя. Что за идиотская привычка — всех своих женщин называть «малышами»?
—Привет, Злата!
—Здравствуй!
У нее на плече медицинская сумка.
—Далеко собралась?
—Марко сказал, ты раненых хорватов привел. Надо осмотреть.
Я улыбаюсь. Я рад, что Марко не совсем зачерствел на этой войне.
—Одного. Остальные целы.
—Я ждала тебя. Я очень боялась за тебя. Когда вашего казака принесли, я думала с ума сойду. Сидела у бабки Юлии, а тут прибегают, говорят, русского принесли, раненого. Умирает. Никогда так не бегала...
В ответ я долго ее целую. Как ни крути, а душу греет то, что тебя ждут и за тебя волнуются. Тем более такая красавица...
У подвала на скамейке, далеко вытянув перед собой худые ноги, дремлет на часах Гойко, местный киномеханик.
—Гойко!
Он открывает глаза и неторопливо подтягивает под себя ноги.
—Выводи хорватов. Доктор их осмотрит.
Гойко недовольно встает, потягивается.
—Что их осматривать? — зевает он. — К стенке — и все дела!
Это я уже слышал не раз.
—Ладно. Хватит выступать. Открывай и выводи!
Из подвала на белый свет выбираются пленные. Последним вытаскивают раненого. И здесь я краем глаза ловлю странное движение Златы. Ее словно током ударило. Еще не понимая, что произошло, я удивленно смотрю на широко открытые темные глаза, вскинутые брови. Раненого поддерживает высокий парень. Густая темная щетина на худых щеках, и спутанные, такие же темные волосы. В его глазах я тоже вижу изумление и растерянность. И почти мгновенно соображаю — это тот самый жених, о котором рассказывала Злата.
Гойко по-своему понимает это движение:
—Воняют, доктор? Не связывались бы вы с ними.
Злата смотрит на меня, и я вижу, что она понимает: я обо всем догадался. Она закусывает губу и нерешительно переминается. Я неожиданно злюсь.
—Ты, Гойко, не болтай, а лучше следи за пленными. А вы, доктор, — я выделил слово «вы», — осмотрите раненого, если уж пришли.
Мои слова словно плетью стегают Злату, и она торопливо шагает к раненому. Тот обессиленно опускается на широкий камень у входа. Злата достает небольшой нож и распарывает брючину. Под ней грязные в заскорузлой крови, потерявшие цвет бинты. Она аккуратно режет их хирургическими ножницами и быстрыми привычными движениями раскрывает рану. Раненый охает, когда Злата отрывает от раны присохший бинт. Рана скорее всего осколочная. Плохая. Воспаленные края распухли и разошлись, обнажая мясисто-сизую внутренность мышцы.
Пока Злата занимается раненым, я разглядываю ее бывшего жениха. Молодой, года двадцать четыре. По-видимому, бывший спортсмен, крепкий, мускулистый, несмотря на плен и изможденность. Цыганское смуглое лицо, карие глубокопосаженные глаза, хищный нос с горбинкой. Я с ревностью понимаю: он красивее меня и куда больше подходит Злате. Они, наверное, были бы классной парой. Молодые, красивые. Хорват, не замечая моего пристального интереса, сморит на Злату. На его лице изумление сменяется каким-то жестоким отчаянием. Отчаянием связанного мужчины перед той, которую он так давно не видел. Скулы его каменеют, глаза сужаются, руки, которые ему некуда девать, с бессмысленной амплитудой движутся сжатые за спиной. Неожиданно он чувствует мой взгляд и поднимает голову. Наши глаза встречаются. И он долго-долго смотрит с вызовом на меня, пытаясь хотя бы здесь одержать маленькую победу — заставить меня отвести глаза первым. Но мне тридцать два, у меня в руках автомат, он у меня в плену, и я знаю, что он когда-то был любовником моей женщины. Слишком многое сейчас на моей стороне. Он отводит глаза первым...
Злата выпрямляется над раненым. На его ноге белеет свежий бинт. Она растерянно смотрит на меня. И по ее движениям видно, что она не хочет столкнуться глазами с хорватом, стоящим рядом с ней.
Усталость и раздражение наваливаются на меня. Все это уже в моей жизни было. Эти женские растерянные взгляды между «бывшим» и «нынешним», метания между «тем» и «этим». Все это давно скучно и неинтересно. Я смотрю на хорвата, на то, как он пытается поймать ее взгляд, как боится выдать себя, и еще больше боится того, что сейчас его опять бросят в подвал и он ничего больше не сможет узнать о ней, увидеть ее... И мне почему-то становится его жалко.