Хотя он и старался говорить без всякого пафоса, даже свой голос приглушал, чтобы его слова звучали душевнее, все же что-то было в нем в такие минуты возвышенное, как у человека, который не может быть неискренним, не может произносить такие слова, если их нет в душе.
Курсанты, обучавшиеся у Трошина, не скрывали восхищения своим инструктором. Мысленно они, наверное, уже видели его прославленным асом, срубившим по меньшей мере десяток «мессеров» и «хейнкелей», хотя кое-кто из них и спрашивал: «Но почему он до сих пор не на фронте? Там такие летчики во как нужны!» За Трошина тут же заступались: «Говорят, он уже несколько рапортов подавал комэске, но тот не хочет с ним расставаться».
Краем уха слушая такие разговоры, Трошин старался проходить мимо них, вроде ничего не слыша. Он знал, что многие его друзья и вправду осаждали капитана Шульгу просьбами отправить их на фронт, но сам он этого не делал.
Нет, сам он этого не делал.
Была ли у него уверенность, что здесь он нужнее, чем там, где шли бои? Искренен ли он был в том, что готов отдать жизнь ради любви к отечеству, к русской земле, к бескрайней этой тайге?
Оставаясь наедине с собой, Валерий Трошин рассуждал примерно так: да, я все это люблю, но ведь если меня убьют, я больше никогда ничего этого не увижу. Никогда. А что есть страшнее этого слова: «никогда?». Навсегда исчезнуть, сгореть под обломками самолета, быть насквозь прошитым пулеметной очередью в воздухе, взорваться вместе с машиной — что от меня останется? Память? Но это очень зыбкое понятие, память растворится в душах людей также быстро, как горстка соли в горячей воде. Да и что мне самому от этой памяти? Я хочу жить, я хочу, чтобы обо мне говорили как о первоклассном летчике и мужественном человеке при моей жизни. Да, мне это приятно слышать, потому что я действительно первоклассный летчик и мужественный человек — кто может сказать, что это не так? Разве я мало летаю, разве я когда-нибудь уклоняюсь от боя, хотя это и не настоящий бой?..
Однако, рассуждая так, Трошин усиленно скрывал от себя ту правду, которая повергала его в отчаяние. Правда эта заключалась в том, что в душе его постоянно гнездился разъедающий эту душу страх за свою жизнь, он как рок преследовал Трошина во сне и наяву, и сколько же усилий приходилось прикладывать к тому, чтобы этот страх однажды не выплеснулся из него и не стал достоянием его друзей! Никто ничего не должен знать о том, как мечется летчик Трошин между двумя необоримыми силами — страхом, змеей копошащемся внутри, и показной бравадой, которую люди принимают за естественную суть самого Трошина. Нет, об этом никто не должен знать. Даже Вероника, его жена, любящий и преданный Трошину человек.
Иногда, правда, Трошину кажется, что Вероника чувствует его душевную раздвоенность, это ее тревожит, но — не до конца понимая, что происходит с мужем — она проникается к нему жалостью, ей хочется его защитить, но она не знает от чего, и поэтому молчит, украдкой наблюдая за ним по-собачьи преданными глазами. В одном Вероника не сомневается: ее муж, ее избранник — человек необыкновенный, она готова стоять перед ним на коленях за то, что он такой есть — сплав мужества и решительности, сердечности и простоты…
Часто, далеко за полночь, бодрствуя у приемника, Трошин с жадностью и с каким-то трепетом слушал сообщения с фронтов. Оставлен такой-то город, такие-то населенные пункты, там-то — шли тяжелые бои и обе стороны понесли тяжелые потери, на таком-то участке разыгралась танковая битва — всю эту информацию Трошин воспринимал как должное: идет война, без жертв она обойтись не может, и хотя он, как и все люди, переживал неудачи наших армий, они, эти неудачи, не настолько затрагивали его душевные струны, чтобы впадать в панику: была вера, что наступят лучшие времена, настанет перелом, и рано или поздно оставленные города и населенные пункты снова будут возвращены и немецкие армии будут разгромлены.
Но вот начинали передавать о воздушных боях, и Трошин сразу настораживался, слух его до предела обострялся, и сам он, боясь пропустить хотя бы слово, сидел перед приемником в таком напряжении, точно ждал: вот сейчас, в это мгновение должно случиться что-то необыкновенное, что может кончиться для него катастрофой. Лично для него…
Однажды перед тем, как сесть за стол ужинать, он включил приемники тут же усыхал знакомый голос диктора. Шла передача о воздушном бое, разыгравшемся на каком-то участке фронта.
— Это был незабываемый бой, — приподнято говорил диктор. — Более полутора десятка «юнкерсов» в сопровождении не меньшего количества «мессершмиттов» плотным строем шли бомбить важный железнодорожный узел, где скопилось колоссальное количество нашей боевой техники и где выгружалась наша свежая воинская часть. Полный разгром этого железнодорожного узла казался неизбежным: в воздухе не было ни одного советского истребителя и при виде этой грозной фашистской армады кровь застывала в жилах.
И вдруг из-за низкого горизонта, подернутого дымкой, вырывается семерка краснозвездных истребителей и, не обращая внимания на атакующих их «мессеров», врезается в строй бомбардировщиков. С первого же захода наши поджигают два «юнкерса», а потом, задымив, отваливает от строя и третий. Но остальные упорно идут к цели. И уже падают первые бомбы, уже горят вагоны, взрываются в вагонах снаряды, мечутся по путям солдаты, тревожно гудят паровозы, душераздирающе ржут артиллерийские кони…
Кажется, нет силы, которая могла бы остановить эту зловещую — тучу с крестами и свастиками на крыльях, но вот, перестроившись, наши истребители снова делают заход на «юнкерсов». А сверху на них устремляются «мессершмитты», бьют из пушек и пулеметов с такого близкого расстояния, что промахнуться невозможно. Однако наши даже не вступают с ними в бой: главная их цель, — «юнкерсы»; главная их задача — не дать немцам громить железнодорожный узел.
Их остается все меньше. Горит, подожженный «мессером», один наш истребитель, другой, как подбитая налету птица падает третий. Но оставшаяся четверка не дрогнула. Маневр за маневром, молниеносные боевые развороты, петли, «бочки» — и вот еще два бомбардировщика пошли к земле. Строй «юнкерсов» рассыпается, они начинают сбрасывать бомбы куда попало и, наконец, разворачиваются и уходят на запад…
В это время один из оставшейся нашей четверки истребителей, сделав какой-то немыслимый маневр, зашел в хвост «мессеру» и расстрелял его почти в упор. К несчастью, он не успел увидеть бросившийся на него сверху еще один «мессершмитт», который с такого же короткого расстояния выпустил по нему длинную пулеметную очередь. Наш истребитель развалился на несколько частей, и все увидели, как падают на землю крылья, руль, фюзеляж.
Тот, кто наблюдал этот бой с земли, думал, что схватка в воздухе еще не кончилась, что уцелевшие немецкие и наши самолеты продолжат бой, но немцы, опасаясь оставить без прикрытия свои бомбардировщики, улетели. Улетели на свою базу и наши… Вот имена погибших наших героев: лейтенант Геннадий Борев, лейтенант Павел Игнатов, младший лейтенант Петр Смоковников и младший лейтенант Виктор Воронин… Вечная им память и вечная им слава…
Вероника, во время передачи незаметно присевшая рядом с мужем, тихо проговорила:
— Какие люди!
Валерий молчал. Выключив приемник, он сидел весь какой-то подавленный, сникший, плечи его опустились, голова склонилась на грудь. Веронику поразила неестественная для него отрешенность, он словно весь ушел в самого себя, в свои мысли, взгляд его вдруг потускневших глаз неопределенно блуждал, — ни на чем не останавливаясь, да он, наверное, ничего и не видел в эту минуту — ни молодых за окнами кедрачей, ни опускающегося за тайгу закатного солнца, ни солнечных бликов, разноцветьем рассыпавшихся по недалекой поляне, ни саму Веронику, встревоженно за ним наблюдавшую.
И, чтобы вывести его из этого состояния, Вероника осторожно положила руку на его плечо и повторила:
— Какие люди, Валера! Какой же волей надо обладать, чтобы вот так, как они…
Он взглянул на нее исподлобья и с непривычным дли него раздражением мрачно спросил:
— О каких людях ты говоришь? О тех, кому «вечная память и вечная слава»? Но где они? Их уже нет, нет больше Боревых, Игнатовых, Смоковниковых и Ворониных. Нет, понимаешь?! Они уже мертвые. И плевать им на вечную память и вечную славу. Им, наверно, было по столько же лет, сколько сейчас мне. Они еще не жили. Не жили еще, понимаешь? У них было еще все впереди, а теперь ничего не осталось. Ни-че-го! Разве это не страшно?
— Но ведь война, — удивляясь его словам, которых не ожидала от него услышать, промолвила Вероника. — Разве на их месте ты не поступил бы точно так же? Я ведь тебя знаю, Валерий, если бы в те минуты ты был там…
Он прервал ее на полуслове: