«У Грина есть что-то про смелость, но я забыл. Из головы совсем вылетело».
«Грин — это прекрасно, — говорит Тоня. И вдруг удивленно спрашивает: — Почему же мы забыли с тобой Грина? Совсем забыли!»
* * *
Наконец я решился. Купил в сельмаге тетрадку в косую линейку (других не было) и аккуратно переписал в нее все стихи о Тоне. Сверху даже поставил посвящение: «Тоне». Сначала хотел написать сокращенно «АС», как, мне казалось, писали в старину, но потом подумал: «А вдруг она не догадается?» — и написал: «Тоне».
Долго выбирал подходящий момент.
Бродил по деревне. И как-то вечером заметил в ее плотно зашторенном окошке лучик света. На цыпочках пробрался в палисадник и просунул тетрадку под дверь. Будь что будет!
Несколько дней я избегал встреч с ней, и хорошо, что Тони не было. Правда, и на реку я не ходил после работы, а если хотелось искупаться, выбирался из дома в темноте, когда на Оке уже никого не было, только светили белые и красные маяки-поплавки.
И вдруг как-то ко мне домой прибегает деревенский мальчишка и таинственно заявляет:
— А тебя учителка наша разыскивает. Ну, Антонина Семеновна.
Я так и ахнул.
«Ну, все! Теперь пропал! И дернуло же меня подсунуть ей эти стихи!»
Мальчишке я, конечно, ничего не сказал, а сам стал еще больше сторониться Тони.
Но на следующий день она сама пришла ко мне. Я вышел на улицу. В руках у нее была газета.
— Хочу порадовать тебя, — сказала Тоня. — Не сердись, что без твоего согласия.
И она протянула газету.
Это была районная газета «Знамя социализма».
Не понимая, я вертел ее в руках.
— На обратной стороне, — подсказала она.
Я перевернул газетный лист и увидел свои стихи. Целых полполосы. Тут были и «Мщение», и «Зенитчикам», и «Партизаны», и «Красная Армия», и «Украина», и «Москва».
— Ну, как? — спросила Тоня. — Доволен?
Я не знал, что сказать.
Посмотрел еще раз полосу. И имя и фамилия, а под ними подпись: «Рабочий совхоза «Семеновский», 15 лет».
«Зачем эти «15 лет»? — подумал я. — Опять мой детский возраст…»
— А за те твои стихи спасибо! — невзначай сказала Тоня. — Хорошие стихи, даже лучше этих напечатанных. Вот только, если еще…
Она не договорила.
Я молчал.
* * *
А война все катилась и катилась на восток. Все уже привыкли к немецким самолетам в небе, и к воздушным боям, которые все чаще вспыхивали над деревней, и к грохоту зениток на станции, и к проходящим через деревню воинским частям, и к колоннам беженцев и тощим стадам, которые тянулись в глубь страны.
Я раз в неделю писал маме, и вот в начале сентября от нее пришло грозное письмо: «…Наш наркомат эвакуируется в Горький, а потом в Куйбышев. Немедленно возвращайся домой!»
Письмо меня ошеломило.
«Какая эвакуация? И зачем мне ехать в этот Горький или Куйбышев? Уж лучше бы на фронт! Или, в конце концов, здесь работать. Как-никак польза…»
Я побежал к Тоне. Постучал к ней в дверь.
Когда она вышла, сразу заметила — что-то случилось.
Я протянул письмо. Она долго читала его.
Потом сказала:
— Надо ехать! — И добавила: — Дай я тебя поцелую!
Она целовала меня как-то горячо и беспорядочно, а я прижимался к ней и думал, что вот-вот разревусь.
Я не плакал, когда в школе, катаясь на перилах, сорвался, пролетев полтора этажа.
Я не плакал, когда летом залез в колючую проволоку и меня вынимали оттуда с помощью ножниц.
Я не плакал, когда прыгнул с крыши двухэтажного дома, сломал пяточную кость.
А тут…
* * *
Немцы вошли в Семеновку в начале октября. Вошли без боя. Наши отступили за Оку, взорвав перед этим железнодорожный мост.
Жители попрятали перед приходом немцев все хозяйство. Лошадей, скот, зерно, овощи. Полуторку сожгли. В поле остались только свекла и капуста.
Колонна немцев — бронетранспортер, три танка и несколько десятков мотоциклистов — прошла через всю деревню и остановилась на площади возле старенького клуба. Из бронетранспортера вылез белобрысый, загорелый обер-лейтенант, а с ним бывший житель Семеновки, преподаватель немецкого языка Иван Карлович Фогель. Несколько недель назад он исчез куда-то, ходили слухи, что его выселили, но вот он вернулся. На нем была немецкая шинель, на рукаве повязка со свастикой, на седой голове фуражка с околышем. Жителей деревни, включая самых древних, согнали на площадь.
Фогель, что-то согласовав с обер-лейтенантом, поднялся на специально принесенную табуретку.
— Слушайте приказ коменданта обер-лейтенанта Кесселя! — выкрикнул он. — Первое: все имущество и продукты вернуть в совхоз. Срок двадцать четыре часа. Работать будете в совхозе только на нужды германской армии. Второе: с девяти вечера до шести утра комендантский час. За выход на улицу — расстрел без предупреждения. Третье, — и тут Фогель почему-то перешел на плохой русский, — я есть ваш староста. Все!
Тоня стояла среди молчавших и лишь изредка мрачно вздыхавших односельчан и собралась уже было направиться к своему дому, но увидела, как туда идут обер-лейтенант с Фогелем, за ними денщик с чемоданом. Она остановилась, замерла на минуту и вдруг рванула влево, к крайнему дому Михеевых. Сам Федор Прокофьевич, их учитель физики, еще в июле ушел в Красную Армию, но в доме осталась жена с ребятами. И Тоня скрылась там.
Ее нашли вечером. Нашел Фогель, пришедший с тремя автоматчиками.
Зло бросил:
— Докомсомолилась! Одевайся! Живо выходи!
Немцы связали ей руки за спиной.
Пока связывали руки, Тоня плюнула Фогелю в лицо. Он успел отвернуться.
— Гад, предатель! — прошептала она.
Фогель невозмутимо улыбнулся:
— Крылышки обломают.
Ее вытолкнули на улицу и повели по деревне. Жители испуганно смотрели на Тоню из окон и палисадников. Немцы шли с автоматами наизготовку, Фогель — держась за кобуру.
Возле ее дома стоял офицерский денщик. Он приоткрыл дверь, и Тоню впихнули туда. Два солдата замерли у входа. Вскоре из дома вышли Фогель и третий немец.
А утром дверь распахнулась, и на пороге оказалась Тоня. Лицо ее опухло, глаза заплыли, на щеках и на лбу виднелись кровавые царапины. Платье под распахнутым полушубком было изодрано.
За ней в сени вошел офицер в расстегнутом кителе и крикнул часовым:
— Лассэн зи зи дурх! Цум тойфель![1]
А Тоня, ничего не видя перед собой, спустилась с крыльца, открыла калитку, пересекла улицу и, как была, растрепанная — одна коса впереди, другая позади, со свалившимся на плечи платком, — направилась в поле. Фигура ее, медленно покачиваясь, двигалась в сторону леса.
Сотни глаз следили за ней, а она все шла и шла, не оборачиваясь, будто слепая. Она не боялась, что ей выстрелят в спину, да немцы и не решались стрелять. Они сами, как завороженные, смотрели ей вслед.
А Тоня шла. Вот уже и поле осталось позади, а впереди появился кустарник и молодняк, осиновый и березовый. Она скрылась за первыми кустами и березками и вскоре совсем исчезла.
Впрочем, я не видел этого и узнал все много-много лет спустя.
* * *
Есть, наверное, что-то закономерное в том, что к пятидесяти тебя начинает упрямо тянуть в детство твое и юность. Вот и я недавно не выдержал и, не сказав ничего даже домашним своим, направился в Семеновку.
Деревню, конечно, узнать было невозможно. Асфальт. Слева и справа каменные дома — одноэтажные и двухэтажные. На площади Дом культуры, магазин с кафе на третьем этаже, какие-то службы быта.
А в середине площади ограда. Мраморный треугольник со звездочкой наверху и с бронзовой дощечкой: «Комсомолка-партизанка Тоня Алферова, 1923–1942».
Чуть ниже на такой же дощечке выбиты слов:
Все пройдет, и зимними порошами
Заметет прошедших весен нить.
Все равно ты самая хорошая,
И тебя немыслимо забыть…
А вокруг в зелени травы еще дощечки. Я насчитал двадцать восемь. На них фамилии и даты. Последняя для всех одна: 1942. Это те, кто освобождал Семеновку.
Я стоял у ограды и, бог ты мой, о чем только не передумал…
Пропустите ее! Пусть катится к черту! (нем.)