Роде удалось собрать несколько тысяч различных янтарных изделий и кусков натурального янтаря. Среди них был уникальный, едва ли не самый крупный из всех известных, — самородок весом более шести килограммов. Особую ценность представляли куски янтаря с заключенными в них жуками, личинками, комарами. Но больше всего роде гордился экспонатом, который он по праву считал единственным в мире: в желтой толще спала вечным сном замурованная ящерица.
— Ей миллионы лет, господа, вы понимаете не менее пятидесяти миллионов лет! — с присущим ему пылом говорил доктор коллегам, почти молитвенно складывая руки, словно боясь невзначай прикоснуться к витрине с драгоценностью.
Роде чувствовал себя почти счастливым. Но только почти. Зависть не давала ученому ни минуты покоя: он никогда не забывал, что есть сокровище, которое превосходит всю кенигсбергскую коллекцию, — янтарная комната Екатерининского дворца.
И вот это сокровище в его руках! К нему в музей привезли из России знаменитый янтарный кабинет, еще так недавно украшавший Екатерининский дворец в Царском Селе!
Тогда Роде и стал, по собственному признанию, счастливейшим человеком на земле.
Казалось, он потерял рассудок. Всегда ревностный служака, доктор Роде теперь словно позабыл свои обязанности, как позабыл о семье и обо всем, что существует на свете.
— Где господин доктор? — спрашивали сотрудники музея.
— Ш-ш-ш, — отвечал инспектор музея Хенкензифкен, всюду сопровождавший Роде, вероятно не столько из уважения к нему, сколько по поручению местной организации национал-социалистской партии. — Ш-ш-ш! Доктор там! — И инспектор многозначительно указывал глазами на массивную дверь, запертую изнутри.
Глава вторая
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ИСКУССТВОВЕДА СЕРГЕЕВА
Короткий, словно обрубленный поезд, осторожно нащупывая дорогу, пробирался по рельсам, погромыхивая на стыках. Облупленные вагоны заметно покачивало. Сгущались сумерки, но проводники не зажигали огарки свечей — до Кенигсберга оставалось всего минут пятнадцать пути. По обеим сторонам полотна тянулись еще заметные в вечерней дымке одинаковые серо-красные домики, сады с голыми деревьями, потом замелькали развалины зданий покрупнее, и наконец, лязгнув на повороте, состав замедлил ход.
Сергеев первым соскочил на перрон и остановился в недоумении.
Вместо привычной суеты вокзала, переполненного людьми, ярко освещенного, говорливого и шумного, приезжих встречали безмолвие и темнота. Только в стороне, за путями, угадывались смутные очертания барачных зданий да поодаль из распахнутой двери деревянного сооружения, похожего на огромный ящик, выливалась ленивая полоса неяркого света.
Холодный ноябрьский ветер метался вдоль путей, как бы силясь сдвинуть с места обломки камня и кирпича. Немногочисленные пассажиры — среди них почти не было женщин и детей — быстро шагали через рельсы и скрывались во мгле.
Сергеев закурил и стал раздумывать, попроситься ли ему переночевать у дежурного, либо отправиться одному в город, чтобы отыскать пристанище. Правильнее всего, очевидно, скоротать ночь здесь, — решил он после недолгих размышлений.
Подняв легкий дорожный чемодан, он направился к одному из бараков, заранее готовясь к длинному разговору и морщась от чувства неловкости. Но тут его окликнули:
— Простите, можно вас на одну минуту?
Приезжий остановился.
— Простите, — повторил голос из темноты, — вы Сергеев? Олег Николаевич?
Интонация была вопросительной и в то же время уверенной Человек встал рядом, небрежно играя фонариком. Выглядел он несколько необычно: серый макинтош с короткими наплечниками, серая летняя шляпа с обвислыми полями, измазанные кирпичной пылью ботинки. Но лицо — молодое, сухощавое, слегка горбоносое, с глазами светлыми и, пожалуй, немного наивными, доверчивыми и добродушными, — успокоило Сергеева. Он спросил уже приветливо:
— Я вас слушаю. Чем могу служить?
— Служить должен я, — вежливо улыбаясь, отозвался молодой человек. — Мне поручено встретить вас и устроить на ночлег. Я из временного управления по гражданским делам.
Сергеев отличался доверчивостью. Это качество не раз приносило ему неприятности Правда, он утешал себя обычно тем, что «нарвался» на подлеца, на исключение из общего правила, и успокаивался. Конечно, на фронте, сталкиваясь с врагом, он рассуждал по-иному. Но война миновала, и после демобилизации Олег Николаевич, как он сам признавался, снова несколько «оттаял», решив, что теперь наступила пора покоя и благоденствия, что можно немного «отпустить» нервы, натянутые до предела. Почему бы не поверить славному парню!
Пройдя несколько шагов, спутник извинился:
— Машину взять не смог. Впрочем, может быть, это к лучшему: в объезд далеко. Пешком проще. Да и надежнее. Быстрее доберемся. Прошу вас, Олег Николаевич.
Новый знакомый оказался разговорчивым, но не назойливым. По обязанности гида, а возможно и просто из желания развлечь попутчика, он принялся сообщать Сергееву сведения об истории города, о его достопримечательностях. Услышав же, что искусствоведу довелось и бывать здесь перед войной, и штурмовать эту крепость, проводник стал еще более словоохотливым.
— Итак, город вам знаком. Но я надеюсь, вы окажете мне честь сопровождать вас завтра в первой прогулке по городу? Вам трудно будет его узнать, дорогой Олег Николаевич.
Да, узнать город было трудновато. Сергеев шел и вспоминал.
Он остановился тогда в одной из лучших гостиниц города — «Парк-отеле», недалеко от замка.
Портье снабдил иностранца рекламным путеводителем.
Сергеев вычитал там, что Кенигсберг представляет собой самостоятельную административную единицу, имеет свой устав, своего обер-бургомистра, свое самоуправление, даже низшие органы которого назначаются германским министерством внутренних дел. «Понятно, — подумал Олег Николаевич, — крепость есть крепость, надо ее держать в руках как следует, вот и налажена эта административная машина».
В путеводителе говорилось о территории «прусской столицы», которая составляет сейчас, в 1940 году, 193 квадратных километра, что, подчеркнуто сообщалось в справке, равнялось площади Москвы. Население — 372 тысячи человек..
Всюду Сергеев видел кичливый герб города. Одноглавый черный орел, увенчанный массивной короной, веером распустил крылья. Под ним — затейливый вензель, а еще ниже — три щита. На центральном щите — опять корона и крест. Справа — снова корона с двумя звездами. Слева — все та же корона и два пастушеских рожка. Огромные когти стервятника угрожающе торчат книзу.
Каждый день Сергеев осматривал несколько улиц и с сожалением думал, что срок командировки невелик и познакомиться со всеми кварталами ему не удастся.
Он бродил по центру — старым улочкам, узким пересекающимся переулкам и тупикам, застроенным многоэтажными каменными зданиями; ходил по окраинам, где небольшие виллы и стандартные домики утопали в зелени, побывал в рабочих поселках там унылые длинные трехэтажные дома тянулись на весь квартал от угла до угла.
Всюду царило оживление: сплошные вереницы автомашин, тротуары, заполненные гуляющими. Сразу же бросалось в глаза, что, несмотря на будничный день, многие жители празднично одеты. Из окон домов свешивались красные флаги с черной свастикой посреди белого круга. И, как бы давая объяснение происходящему, из уличных громкоговорителей летел лающий голос диктора: «Германские войска маршируют по улицам поверженного Парижа. Гений фюрера вознес славу германской нации на недосягаемую высоту. Но это только начало великого пути, на который мы вступили и который приведет Германию к окончательной победе. Об этих днях победы и торжества нации историки будут говорить вечно».
Сергеев на минуту остановился перед одним из многочисленных плакатов на стене дома. На Олега Николаевича в упор смотрело наглое, улыбающееся лицо немецкого солдата в стальной каске, сфотографированного на фоне Эйфелевой башни. А внизу крупными буквами было написано: «Ему принадлежит мир».
Этот плакат Олег Николаевич вспоминал полтора года спустя под Ленинградом, глядя на обледенелые трупы немецких солдат, вспоминал его и в 1943 году, провожая взглядом бесчисленные вереницы пленных гитлеровцев, которых гнали в тыл наши автоматчики, вспоминал, глядя на Кенигсберг в памятные апрельские дни 1945 года.
А сейчас он не спеша шел между разодетыми людьми, особенно остро чувствуя себя одиноким и чужим в этом шумном, многолюдном и. странном городе, где средневековые здания соседствовали с постройками стиля «модерн», а в волшебную прелесть сказок Гофмана врывались речи имперского министра пропаганды Геббельса.