— До чего хорошо, боже ты мой!
— Это твои Ожерелки? — сквозь свист и подвывание ветра расслышала она голос Зимина.
Катя открыла глаза и, увидев черневшие за мглистым полем дома, огорченно вздохнула.
— Так скоро! Ни разу я на автомобиле не ездила, товарищ Зимин.
— Хочешь — до Певска?
Она отрицательно покачала головой.
Разбрызгивая грязь, машина поравнялась с крайним домом. Зимин вглядывался в темноту.
Деревушка была невзрачная: одна улица, и на ней редко расставленные дома, похожие друг на друга. Они, казалось, не стояли, а сидели на черной земле, нахохлившись под соломенными крышами, как старые совы.
— Без электричества живем, — сказала Катя, перехватив взгляд секретаря, задержавшийся на одном из домов, под окнами которого лежали желтоватые полосы света, просочившегося сквозь щели ставней.
Она тронула плечо шофера:
— Через два двора будет кузня, а наискосок — наш дом… Две березы под окнами.
И повернулась к Зимину:
— Зайдем к нам, а? Чаю попьем. Подходит? Зимин задумался.
— Подходит, — решила за него Катя.
Василису Прокофьевну бросило в пот, когда, открыв калитку, она увидела стоявшую перед воротами машину. Зимин и шофер поздоровались с хозяйкой. Она молча пожала им руки и, пропустив обоих во двор, задержала Катю у калитки.
— Это что же… главные какие?
— Главные, мамка, — засмеялась Катя.
— Инспектор, что ли, какой по читалкам?
— Нет, секретарь райкома.
Мать ахнула.
— И, скажешь, к тебе?
— И к тебе тоже — чай пить.
— Господи, ночью-то! — прошептала Василиса Прокофьевна.
Она заглянула в калитку. Зимин и шофер стояли на крыльце и курили.
Василиса Прокофьевна озадаченно покачала головой.
— А как с ним говорить-то… с секретарем?
— Чудная ты, мамка! — весело сказала Катя. — Да как со всеми. Мало ли у нас людей бывает…
— Тише ты — услышат ведь, — испугалась мать. — И в кого уродилась такая горластая. — Она торопливо прошла во двор. — Там, у самых-то дверей, дощечка подгнила — не оступитесь.
В избе было душно и пахло чем-то горьковатым. Переступив порог, Зимин обернулся к Василисе Прокофьевне и Кате, входившим следом за ним.
— А живете вы, хозяюшка, богато, как деды учили. Пар костей не ломит, а?
Василиса Прокофьевна смутилась.
— Не всегда гак… Стала спать ложиться, гляжу — в горнице угол подмок, ну и затопила.
Из горницы, сонно потягиваясь, вышел белокурый мальчуган лет четырех. Он протер глаза, и вдруг они стали у него большими, радостными. Катя поцеловала его.
— Соскучился?
— Aгa…
Мальчик протянул Зимину руку.
— Я — Шурка, катин брат.
— По глазам видно.
Зимин легко поднял его и посадил к себе на плечо. Шурка не возражал.
— А у мамки нынче селедка магазинная. — Усевшись поудобнее, он хитро прищурил глаза. — Подходит?
— Что, что? — рассмеялся Зимин.
— Это он все катины слова перенимает, — пояснила Василиса Прокофьевна, отметив про себя с одобрением: «Просто держится, как и не секретарь все равно».
Катя протянула к Шурке руки:
— Ну, катин брат, сползай ко мне. А вы, товарищи, раздевайтесь да проходите в горницу. Мама не любит, когда стоят.
— Конечно, чай, не столбы, — подтвердила, не подумавши, Василиса Прокофьевна… и обмерла: «Секретаря в один ряд со столбом поставила!»
Но, очевидно, секретарь понял, что она это сказала без умысла, по простоте душевной: раздеваясь, он улыбался чему-то.
«Сошло, не обиделся», — с облегчением заключила Василиса Прокофьевна.
Горница у Волгиных была небольшая, но чистенькая. Вплотную к глухой стене стояла широкая деревянная кровать, покрытая цветастым стеганым одеялом. В изголовьях горою лежали четыре пышно взбитые подушки. Рядом с кроватью — сундук, а у стены, выходившей окнами на улицу, — стол. По одну его сторону желтела тумбочка с высокой стопкой тетрадей, газет и книг; над ней висели портреты Ленина и Сталина. По другую сторону, в углу, на полке в два ряда были расставлены иконы: в первом ряду — маленькие, медные, во втором — деревянные. Перед иконами, мигая синеватым огоньком, светила лампадка.
Из кухни доносился тихий говор и плеск воды: Катя умывалась.
Зимин подошел к тумбочке. На самом верху лежали «Вопросы ленинизма» Сталина и «Моя жизнь» Подъячева; под ними он заметил серенький томик избранных произведений своего любимого поэта. Зимин взял этот томик и полистал. Слова «И жизнь хороша, и жить хорошо!» были подчеркнуты карандашом, а против строчек:
А в нашей буче,
боевой, кипучей, —
и того лучше, —
стояла пометка: «И я так думаю».
«Да, мало у нас в районе, кипучего. А молодежь — вот она, рвется к деятельности… Дать ей простор и подлинных вожаков. Вот на чем следует заострить вопрос на пленуме. Не руководить „вообще“, а вплотную заняться комсомольскими делами».
Катя вошла босиком, на ходу вытирая мохнатым полотенцем лицо и шею. Увидев в руках Зимина книжку стихов Маяковского, засмеялась и взмахнула полотенцем:
— «…Как зверь, мохнатое». Хорошо!
Она расправила на скатерти складки, напевая, достала из шкафа краюху хлеба, погладила поджаренную корочку, и в глазах ее мелькнула та особенная лукавость, которая появляется при мысли, что делаешь неожиданный и приятный сюрприз.
— Хлебом мы богаты!
Когда Василиса Прокофьевна принесла кипящий самовар, хлеб был уже нарезан ломтями. Посреди стола стояла большая жестяная миска с вареной картошкой. На тарелке отсвечивали куски селедки.
Шурка забрался к Кате на колени.
— Стула тебе нет? Большой уже парень! — укоризненно проговорила Василиса Прокофьевна. — Вот и всегда так, — обратилась она к Зимину. — Чуть Катя домой, отдохнуть бы, а он…
— Любит?
— Да как же не любить?.. Кушайте, родные, кушайте. Василиса Прокофьевна пододвинула гостям тарелки с картошкой и селедкой.
— Она ведь в няньках у него была. Потом, сам видишь, — веселая.
— «В нашей буче, боевой, кипучей», веселым — первое место. Так, Катя, а? — спросил Зимин, насаживая на вилку картофелину, серебрившуюся крупинками развара. Картофелина обжигала губы, рассыпалась на зубах. Оттого ли, что сильно проголодался, или действительно картошка была на редкость вкусна, Зимин проглотил ее с наслаждением, как пирожное, и подмигнул Шурке. Мальчуган, нахмурившийся было при первых словах матери, повеселел.
— Как зверь мохнатая! — засмеялся он, снимая с вилки пальцами кусок селедки. С одного бока к селедке он приложил картошку, с другого — хлеб и, разом засовывая все это Кате в рот, восторженно спросил: — Подходит?
Катя и гости засмеялись.
«Секретарь, а простой. Человек как человек», — окончательно успокоилась Василиса Прокофьеана. Глаза ее светились тепло и радушно.
— Кушайте, родные, кушайте. Есть — так уж по-настоящему: кто ленив в еде, тот лениво и работать будет.
Выпив стакан чаю, шофер поднялся.
— Спасибо, хозяюшка!
— Вот те и раз! — всполошилась. Василиса Прокофьевна. — А закусить?
— Нет, хозяюшка, и не проси. Очень даже благодарен, и за угощение и за приятное знакомство. Машину нужно посмотреть, хрипота какая-то в моторе появилась.
Проводив его огорченным взглядом до двери, Василиев Прокофьевна придвинула тарелку с селедкой ближе к Зимину:
— Тебе машину не надо чинить, а после солененького чай-то больше в охотку будет.
— Сыт, Прокофьевна, спасибо!
— Ну, что за сыт! — возразила она. — Что ж, еду обратно со стола тащить? Ты, дорогой, не стесняйся, меня не объешь. Теперь, с колхозами-то, жизнь выравнивается.
— А давно в колхозе?
— Два года. Спервоначалу остерегались… сдуру-то! С нуждой боялись проститься. А тут Катя…
Поймав настороженный взгляд дочери, она замолчала, подолом фартука обтерла губы.
— Что — Катя? — заинтересовался Зимин.
— Катя-то? Да вот как вошла она в комсомол, и давай меня долбить: ступай, мамка, в колхоз, да и только. Книжек про колхозы натащила. Усадит меня и читает. Ну и уговорила. Хоть и дочь она мне, и малолетка, а прямо скажу — поклон земной ей за это.