— Как видишь… Чем-то не пришелся командарму. Прошлый раз в Ташкенте опоздали, приехали в Тузель уже после него. Большаков заставил написать объяснительную. Теперь я на «двадцатке», на «грузовике».
— А кто на «пятерке»?
— Ахметшин Шамиль… достойный хлопец.
— Достойный?
— А как же!
— А что он может?
— Молитву может читать мусульманскую: «Бесмиляр рахман-рахим…»
— Тащи его сюда. Хочу молитву…
Я тащу Шамиля, а он и не сопротивляется — удивительный парень. Никогда ни от чего не отказывается. И все время молчит. Улыбается. Лицом — скорее рязанский, не скажешь, что сын оренбургских степей… Он начинает учить Володю молитве, тот повторяет, страшно коверкая слова, и я тихонько выползаю из-за стола…
Пойду, пройдусь, заскочу к Ане. Может быть, еще не спит? Я зачастил к ней. Как в той песне: «Куда ни поеду, куда ни пойду…» Кажется, еще вчера я сравнивал женскую красоту с ловко расставленными силками…
Что же ты скажешь теперь, Дрозд, когда ноги сами поворачивают в сторону маленького кунга? Или тебе всласть трепыхаться в этих сетях? В сущности, она — совсем девчонка, а ты считал себя взрослым, пожившим… А ведь нет и малейшего намека с ее стороны на то, что наша дружба может перейти во что-то более серьезное.
Видел я красивых женщин… Нет, это не то. В присутствии Ани я начинал чувствовать себя спокойно, будто шел без остановки всю жизнь и наконец пришел туда, где есть все, и больше ничего не надо.
Мои глаза, как голодные хищники, поедали ее не уставая, и я, насколько мог, прятал их, боясь выдать явное… Видел ли я в этой девушке женщину, или это было безмерное любопытство к существу, которым я восхищался? И все же мне всегда хотелось прикоснуться к этим губам, глазам, волосам: а реальное ли все это?
За ней пытались приударить многие воины, и она с каким-то изящным жестом, с улыбкой умела уходить, не обижая. Ко мне она привыкла, как к подружке, наверное, потому, что я ни словом, ни поступком не дал ей понять, что претендую на что-то большее, чем дружба. И так было на самом деле. Мне достаточно видеть ее.
Теперь, когда я летал на «грузовике», работать приходилось каждый день. Мы возили раненых, боеприпасы, грузы, почту, летали на «комара». «Комар» — это завербованный человек, идущий в караване с оружием из Пакистана. Он имеет передатчик, работающий на фиксированной волне. По этому передатчику двое наших пассажиров, с аппаратурой в аккуратных чемоданчиках, определяли с воздуха местонахождение каравана.
Три раза в день мы взлетали и брали курс к пакистанской границе. Маршрут был один и тот же, но главное — не пересечь границу. В один из полетов я взял с собой Анну. Она проявляла любопытство, как подросток, — ее интересовало все, что связано с полетами.
Полчаса упражнений — и она научилась держать горизонт в воздухе и разворачиваться на заданный угол. После посадки мы выписали ей свидетельство пилота и приняли в экипаж, облив шампанским, каким-то чудом уцелевшим в одном из тайников на самолете.
…Идти к Анне с пустыми руками я не мог, поэтому решил завернуть к Фире — у нее всегда найдется что-нибудь вкусненькое. Фиры дома не оказалось, но дверь была открыта. На столе стоял букет темно-красных, будто только что срезанных роз… Какой же я болван, ведь, кажется, у Фиры день рождения! Розы могли быть с «Ан-12», только что прилетевшего из Ташкента. Я вытащил две розы, и поспешил скрыться. Одну розу я воткнул по дороге в колючую проволоку. Все равно я вернусь сегодня пораньше, и мы придумаем, как поздравить Фиру.
…Аня открывает мне дверь, и по ее отрешенным глазам я понимаю: она снова витает в облаках. Вся она — в каком-то своем мире, и этот придуманный мир — не ее изобретение. Я уже стал понимать это. Ее воображение питают книжные образы. Страна литературных грез — внутренний ореол Ани… Что она прочтет мне сегодня? Недавно читала Ахматову: «Когда-то я покинул мир людей и жил один, среди своих видений». Это ей подходит, но меня не очень волнует. Меня притягивает другое. Я могу часами смотреть на Аню, на ее глаза, прикрытые опущенными ресницами, капризно поджатый рот школьницы, на ее пальчики, поправляющие прядь волос…
Мы одни в этом маленьком домике и, кажется, во всем мире, в том самом, где за окнами — война…
Я достаю из целлофанового пакета темно-красную, цвета венозной крови, розу. Капли воды еще дрожат на лепестках, и Аня по-детски ахает, всплеснув руками. Она постепенно возвращается на землю, суетится и, наконец, находит банку.
Мы сидим за маленьким столиком друг против друга, она рассказывает мне о том, какого худющего солдатика привезли сегодня в санчасть.
— Я видел его за решеткой «Зиндана». Мы ему дали тушенку. Но, кажется, бесполезно. «Наркота», насколько я знаю, ничего не ест.
— Он ведь совсем еще мальчишка, — продолжает Анна (как будто сама — взрослая). — И, кажется, даже не понимает, что может расстаться с жизнью…
Аня взяла с полки свою толстую общую тетрадку и спросила:
— Хочешь, я прочту тебе Ричарда Хоуви?
Я молча кивнул (кто это — Хоуви?).
…Мне молодость в ночи рекла:
Отрада прежняя ушла.
Так утро делается днем, а дню,
Что дарит людям свет, —
До сумерек покоя нет…
— Недолговечней розы я, на небе радуга моя
Недолго длит лучей игру:
Я молодость; ведь я — умру…
Я смотрел на нее: она поправила локон, свалившийся на тетрадь, обнажив подмышку. Легкий халат еле прикрывал плечики.
Я сказал себе: никогда не попытаюсь прикоснуться к ней пальцем, даже если мне скажут, что завтра меня не будет…
Она читала еще что-то, но глаза мои слипались, голова падала на грудь.
— Ой, какая я — дура! — услышал я голос Анны. — Ты устал, а я… Приляг…
— Нет-нет. Пожалуй, пойду.
— Да ты же спишь уже! Ложись, а я соображу поесть.
Я показал на пакет, где у меня была тушенка и огурцы, и отвалился на узенькую коечку. От подушки исходил запах ее волос, какой-то особенный, волнующий…
Впервые засыпал в ее присутствии; чувствовал, что она рядом, слышал звуки ее шагов, и мне казалось — каждая клеточка моего тела поет: она здесь, и пока это будет продолжаться, все будет хорошо…
Я провалился в пустоту и когда неожиданно открыл глаза — была глубокая ночь. Аня сидела на табуретке, уронив голову на стол. Я вскочил, тихонько тронул ее за плечо. Аня не просыпалась. Тогда я отвернул одеяло на постели, подхватил Анну и осторожно перенес на кровать. Она слабо шевельнулась и вдруг обвила мою шею руками: «Не уходи… прошу тебя».
Я прилег рядом. Она так и не проснулась, спала, уткнувшись носом в мою грудь. Я не шевелился — боялся разбудить Анну, но спать уже не мог. Через час у меня затекли конечности, и я как можно аккуратнее встал. В крохотном коридорчике стояло ведро с водой. В темноте отыскал кружку, напился, набрал еще воды и, потихоньку открыв дверь, вышел.
Первые лучи солнца окрасили перистую облачность. Все вокруг спало, охваченное предутренним крепким сном. Я вылил себе кружку на лицо, зашел в вагончик, чтобы забрать куртку, и замер на пороге, пораженный: Анна спала голой, ее халатик валялся на полу…
Я шел в модуль, а перед моими глазами оставалось бледное пятно тела Анны, слабо освещенное сероватым отсветом из оконца.
* * *
Такой прозрачный воздух бывает только осенью. Пронзительная синева высвечивает привычную панораму кабульского аэропорта: стеклянная призма руководителя полетов на фоне частокола гор. «Полтинник» выстроился на плацу в каре.
Посередине, под знаменем полка, стоят три стола, покрытые красной материей, на них — три гроба. В «цинках» лежит все, что удалось подобрать на месте падения сбитого вертолета «Ми-8». Говорят прощальные слова командиры и товарищи, кто — владея собой, а кто — и не совсем…
Каждый из нас может оказаться в этих «цинках», но у вертолетчиков — больше шансов, и каждый думает: «Сегодня — не я, эта участь — не для меня…»
Обиднее всего — только вчера пришла директива: стрельба и бомбометание (для вертолетов) с высоты не менее тысячи пятисот метров. Появись эта шифровка на два дня раньше — ребята и сейчас топтали бы эту землю, как прежде…
Звучат хлопки выстрелов, полк расходится. Мы идем к себе в комнату. Сегодня у меня контрольные полеты на бомбометание. Пал Палыч проверяет меня в качестве инструктора. Когда Большаков перевел меня с «салона» на «грузовик», Санников подошел буквально следом: «Не переживай, Дрозд, этой пехоте трудно угодить».
Я и сам понимал, что командарм потребовал замены экипажа не из-за одного только опоздания. В самый первый раз, в Кундузе, я прочел в его водянистых, холодных глазах: «Я власть. Я наказую и милую, и никто другой здесь, на моей территории, мне не указ». Может, где-то улыбнулся невпопад? Пехота с лампасами приходит на самолет — и: «Командир, заводи, поехали…» Этот тип военачальника мне был знаком до боли. Он шевельнул пальцем — и… попробуй не выполнить!