— А ты не защищай, Бородин. Он сейчас не на «Метизе» сидит, и немцы его не с «Метиза» выгонять будут… — и опять ко мне: — Окопы есть?
— Копают, товарищ полковник.
— А ну, покажи.
Я не успеваю ответить. Он стоит уже в дверях и быстрыми, нервными движениями застегивает пуговицы.
Я пытаюсь сказать, что там сильно стреляют и что, пожалуй, не стоит ему.
— А ты не учи. Сам знаю.
Бородин, тяжело опираясь на палку, тоже приподымается.
— Нечего тебе с нами ходить. Последнюю ногу потеряешь. Что я буду тогда делать. Пошли, комбат.
Мы — я, Валега и адъютант комдива, молодой парень с невероятно круглым и плоским лицом, — еле поспеваем за ним. Мелким, совсем не военным шагом, слегка покачиваясь, он идет быстро и уверенно, будто не раз уже ходил здесь.
У карнауховского подвала я останавливаюсь. Полковник нетерпеливо оборачивается:
— Чего стал?
— КП ротное здесь.
— Ну и пускай здесь… Где окопы?
— Дальше. Вот за теми трубами.
— Веди!
Окопы сейчас хорошо видны — и наши и немецкие. Луна светит вовсю.
— Ложись.
Ложимся. Полковник рядом. Объясняю, где раньше были и где сейчас я рою окопы. Он ничего не говорит. Спрашивает, где пулеметы. Показываю. Где минометы. Показываю. Молчит, изредка сдержанно, стараясь подавить, покашливает.
— А где мины ставишь?
— Вот там, левее, в овраге.
— Прекрати. Людей назад.
Я ничего не понимаю.
— Ты слышал, что я сказал? Назад людей…
Посылаю Валегу вниз. Пускай отметят колышками правый фланг и возвращаются. Валега беззвучно, на брюхе, сползает вниз.
Молчим. Слышно, как тяжело дышат копающие землю бойцы. Где-то за курганом противно скрежещет «ишак» — шестиствольный миномет. Шесть красных хвостатых мин, точно кометы, медленно проплывают над головой и с оглушительным треском рассыпаются где-то позади, в районе мясокомбината. Воздушная волна даже до нас доходит. Полковник и головы не подымает. Покашливает.
— Видишь его пулеметы? На сопке.
— Вижу.
— Нравятся они тебе?
— Нет.
— И мне тоже.
Пауза. Не понимаю, к чему он клонит.
— Очень они мне не нравятся, комбат. Совсем не нравятся.
Я ничего не отвечаю. Мне они тоже не нравятся. Но артиллерии-то у меня нет. Чем я их подавлю?
— Так вот… Завтра чтоб ты был там.
— Где там?
— Там, где эти пулеметы. Ясно?
— Ясно, — отвечаю, но мне совершенно неясно, как я могу там оказаться.
Полковник легко, по-мальчишески, вскакивает, оттолкнувшись рукой от земли.
— Пошли.
Так же легко, быстро, ни за что не зацепляясь и не спотыкаясь, идет через развалины назад. На КП закуривает толстую ароматную папиросу. «Нашу марку», по-моему, перелистывает лежащего на столе «Мартина Идена». Заглядывает в конец. Недовольно морщит брови.
— Дурак. Ей-богу, дурак.
И, подняв глаза на меня:
— Твоя?
— Командира четвертой роты.
— Прочел?
— Времени нет, товарищ полковник.
— Прочтешь, дашь мне. Читал когда-то, да забыл. Помню только, что упорный был парень. Конец вот только не нравится. Плохой конец. А, Бородин?
Бородин смущенно улыбается мясистыми, тяжелыми губами.
— Не помню… Давно читал, товарищ полковник.
— Врешь. Вообще не читал. После меня возьмешь. Авось к Новому году кончу. А потом экзамен устрою. Как по уставу. Многому нам у этого Мартина учиться надо. Упорству, настойчивости.
Захлопнув шумно книгу, переводит глаза на меня. Соображает что-то, собрав морщины на переносице.
— Артподготовки давать не будем. Как стемнеет, пустишь разведку. У вас как будто ничего ребята, — слегка поворачивает голову в сторону майора.
— Боевые, товарищ полковник.
— Ну, так вот. Пустите разведку, как только стемнеет. Затем… Луна когда встает?
— В начале первого.
— Хорошо. Часов в пол-одиннадцатого пустим «кукурузников». Чуйков обещал мне, если надо. В одиннадцать начнешь атаку. Понятно?
— Понятно. — Тон у меня не очень уверенный.
— Никаких «ура». Без единого шороха. На брюхе все. Как пластуны. Только неожиданностью взять сможешь. Ты понимаешь меня? Матросы есть еще?
— Есть. Человек десять.
— Ну, тогда возьмешь.
И тонкие бесцветные губы его опять как будто улыбаются.
Я совсем не могу понять, как я с тридцатью шестью, нет, даже не с тридцатью шестью, а максимум с двадцатью человеками смогу атаковать высоту, защищенную тремя основными, не считая вспомогательных пулеметами и, наверное, еще заминированную. Я не говорю уже о том, что захватить — это еще полдела, надо и закрепить.
Но я ничего не говорю. Стою, руки по швам, и молчу. Лучше провалиться сквозь землю, чем…
— Человек с десяток подкинешь ему с берега, Бородин, — всяких там портных, сапожников и других лодырей. Пускай привыкают. А потом заберешь.
Майор молча кивает головой, посасывая все время хрипящую и хлюпающую трубку. Полковник постукивает костяшками пальцев по столу. Смотрит на часы, непомерно большие, на тонкой, сухой руке. На них четверть третьего… Встает резким, коротким движением.
— Ну, комбат… — и протягивает руку. — Керженцев, кажется, твоя фамилия?
— Керженцев.
Рука у него горячая и сухая.
В дверях он поворачивается:
— А этого… как его… что утопился под конец… Мартина Идена… никому не давай… Если сам не принесешь, к тебе на сопку за ним приду.
Майор выходит вслед за ним. Треплет слегка меня по плечу.
— Крутой у нас комдив. Но умница, сукин сын… — и сам улыбается не совсем удачному своему выражению. — Зайдешь утром ко мне, помозгуем.
* * *
Возвращаются саперы. Вволакивают что-то внутрь — тяжелое и неуклюжее. Гаркуша вытирает лоб, тяжело дышит.
— Бояджиева ранило, — грузно опускается на койку. — Челюсть оторвало.
Бойцы молча, тяжело дыша, усаживают раненого напротив, на другой койке. Он, как неживой, валится на нее, обмякший, с бессильно упавшими на колени руками, с опущенной головой. Она обмотана чем-то красным. Гимнастерка в крови.
— Назад возвращались… Увидел… из минометов начал. Кольцова убило… Следов даже не нашли. А ему вот — челюсть.
Раненый мычит. Мотает головой. У ног его уже небольшая, круглая лужица крови. Маруся снимает повязку. Сквозь ее мелькающие руки видны нос, глаза, щеки, лоб с прилипшей прядью черных волос. А внизу ничего, черное и красное. Руки беспомощно цепляются за колени, за юбку. И мычит, мычит, мычит…
— Лучший боец был, — устало говорит Гаркуша.
Пилотка с головы его свалилась и так и лежит на полу. — Пятьдесят штук сегодня поставил. И слова не сказал…
И, немного помолчав:
— Зря, значит, все ставили?
Я ничего не отвечаю.
Раненого уводят.
Саперы, выкурив по папиросе, тоже уходят.
Я долго не могу заснуть.
С утра меня все раздражает почему-то. С левой ноги, должно быть, встал. Блоха ползает в портянке, и никак ее не выгонишь. Харламов опять сводку потерял: стоит передо мной, моргает черными, армянского типа глазами, разводит руками: «Положил в ящик, а теперь нету…» И тухлый пшенный суп надоел — каждый день, утром и вечером. И табак сырой, не тянется. И газет уже три дня московских нет. И людей с берега всего восемь калек дали.
Все злит.
У Фарбера двух бойцов прямым попаданием в блиндаж убило. Говорил я ему — перекрыть землянки рельсами, на «Метизе» их целый штабель лежит, а он вот провозился, пока людей не потерял. Я даже кричу на него и, когда молча поворачивается и уходит, возвращаю и заставляю повторить приказание.
Харламова отправляю на берег за какими-то формами, которые мне совсем не нужны. Просто чтоб не болтался перед глазами.
Валюсь на койку. Чего-то голова трещит. Связист в углу читает толстую истрепанную книгу.
— А ну, давай сюда! Нечего чтением заниматься.
Беру у него книгу. «Севастопольская страда», III том. Без начала и конца. На курево, должно быть, пошла. Раскрываю наудачу.
«…Убыль в полках была велика, пополнения же если и были, то ничтожны, так что и самые эти названия — полк, батальон, рота — потеряли свое привычное значение.
В таком, например, боевом полку, как Волынский, вместо четырех тысяч человек оставалось уже не больше тысячи; во всех полках одиннадцатой дивизии: Камчатском, Охотском, Селингинском, Якутском, так же как и в полках 16-й — Владимирском, Суздальском, Углицком, Казанском, — не насчитывалось уже больше, как по полторы тысячи в каждом…»
Полторы тысячи. Тысяча. А у нас? Если у меня в батальоне восемьдесят человек, а в полку три батальона — двести сорок. Плюс артиллеристы, химики, связисты, разведчики, еще человек сто. Всего триста пятьдесят. Ну, четыреста. Ну, пятьсот. А комдив говорил, в других полках еще меньше. А воюет из них сколько? Не больше трети. Что, если немцам надоест «Красный Октябрь» долбать? Если опять на нас полезут? Бросят танки на Фарбера? Там, правда, насыпь мешает. Но они свободно могут под мостом пройти, там, где у него пулемет и пушка. Что я тогда буду делать? Шестнадцать человек сидят по ямочкам. Мин никаких. Бородин говорит — через три дня будут, где-то разгружают их… Допустим, не надуют. Еще две или даже три ночи ставить их надо. А пять дней этих жди и моли бога, чтоб немцы паиньками сидели.