"Пожалуй, лучшего места для секретного аэродрома и не выберешь", размышлял Готвальд.
Несколько раз, когда, видимо, прилетали особо высокие чины, Валентину приказывали подать машину прямо к самолету. Тяжелые оливкового цвета Ю-52 выныривали из-за зубчатой кромки леса, бежали по дорожке, затем, приглушенно урча моторами, подруливали к краю поля. Едва пассажиры выходили, самолет тут же отводили под туго натянутые маскировочные тенты.
В машине Готвальда места пассажиров были отгорожены от кабины шофера толстым плексигласом — так что голоса сидевших за его спиной офицеров сливались в монотонное бормотанье. Невозможно было понять, о чем приехавшие разговаривают. С Готвальдом вообще никто не вступал в беседы. Садившиеся в машину офицеры бросали, не глядя на него, одно-два слова:
— В город!
— В отель!
Или просто кивком головы указывали нужное им здание. Иногда Готвальду приказывали ехать в какой-нибудь населенный пункт. Тогда его "опель" шел обычно в длинной веренице машин.
Однажды, когда прилетел седой, почтенных лет полковник, Готвальд нес его чемодан и небольшой сверток, завернутый в газету. Готвальд успел рассмотреть, что газета была датирована вчерашним числом и выходила в Берлине. Значит, эти "юнкерсы" прилетают прямо из столицы фашистской Германии! Так вот откуда эти чисто выбритые, лощеные представительные майоры, полковники и генералы!
Валентин отпросился в город у начальника гаража, толстенького лысоватого обер-лейтенанта, сославшись на боль в желудке. Толстяк посоветовал Готвальду обратиться к врачу на аэродроме. Но Готвальд настоял, чтобы ему разрешили посетить госпиталь: он хотел бы показаться врачу, который лечил его раньше. Может быть, понадобится рентген. Толстяк отпустил Готвальда на три часа.
Как-то Валентин вез на аэродром из города молодого надменного майора. Неподалеку от первого контрольно-пропускного пункта мотор "опеля" зачихал, несколько раз конвульсивно дернулся и замер. Кое-как переведя машину на обочину, Готвальд открыл капот.
Оказалось, что засорился бензопровод. Пока Валентин ковырялся в моторе, мимо со свистом пронеслось несколько автомобилей. Один из них сопровождал эскорт мотоциклистов.
— Скорей же, черт побери! — открыв дверцу, крикнул майор Валентину.
Когда машина была налажена и "опель" на скорости восемьдесят километров мчался к аэродрому, Готвальд заметил, что майор то и дело нетерпеливо посматривает на часы.
"Видно, торопится на какое-то совещание, — догадался Валентин. — Нет, не к самолету мои сегодняшний пассажир спешит".
Шоферам было запрещено останавливаться ближе чем в двадцати пяти метрах от таинственного длинного здания. Майор же так торопился, что пришлось подъехать прямо к парадному входу. Он на ходу сам распахнул дверцу, спрыгнул на землю прежде, чем Валентин успел окончательно притормозить, и скрылся в темном прямоугольнике двери.
Быстрый взгляд, брошенный Валентином на окна, запечатлел ряд затылков по ту сторону стекла, туго обтянутые мундирами спины, серебряные и золотые канты. Действительно — собралось какое-то очень важное совещание. Предположение подтверждали и шеренги роскошных машин, стоявших поодаль от флигеля.
Помня наставления Алексея, Валентин жадно впитывал в себя каждую мелочь, каждую деталь. И пока Лещевский осматривал его, Готвальд торопливым шепотом рассказывал ему о своих наблюдениях.
Рассказывая, Валентин вспомнил, как на днях встретил на шоссе, ведущему к аэродрому, подводу. На телеге, слегка прикрытые соломой, лежали три трупа.
Лиц Готвальд рассмотреть не мог, но, судя по юбке, видневшейся из-под соломы, среди убитых была женщина.
Двое других оказались детьми. Лошадью правил сморщенный старик в поддевке и выгоревшем картузе. Рядом с возницей, опустив ноги в пыльных сапогах, равнодушно покуривал сигарету молодой полицай.
Готвальд притормозил машину. Махнул рукой полицейскому. Вожжи натянулись. Лошадь остановилась.
Прикурив у парня с полицейской повязкой, Готвальд кивнул на трупы и спросил:
— Кто это?
— Да так… — нехотя заговорил парень. — По собственной глупости смерть приняли…
— Ох, толковал же я им, — вмешался в разговор старик. — Не ходите туда, нет, не послушались…
Выяснилось, что убитые — дальние родственники старика — старосты деревни. Вчера, собирая ягоды в лесу, они зашли в запретную зону.
— Кто же это их? — спросил Готвальд.
— Известно кто! Охрана! Которая самолеты стережет… — пробурчал старик.
Он хотел добавить еще что-то, но полицай прикрикнул на него:
— Ладно болтать-то!
Лошадь тронулась. Валентин поспешил к машине.
Перед глазами стояли немытые детские ноги, над которыми вились мухи. Готвальд жадно глотал табачный дым. На душе у него было тяжело. Но все-таки заговорил с полицаем он не зря: узнал еще одну подробность.
Значит, аэродром охраняют еще и посты жандармерии.
Что ж, об этом стоит сообщить в город…
В десять часов вечера 12 июня к Алексею пришла Аня. Проводив ее на свою половину, где везде были разбросаны колодки, обрезки кожи, старые подметки, Алексей прибавил огонь в лампе. Обычно Аня, едва переступив порог комнаты, кидалась наводить порядок: мыла полы, посуду, бралась за стирку. Но сейчас она устало опустилась на лавку и некоторое время молчала.
— Что-нибудь случилось?
— Да, — тихо ответила она.
— Что же?
— Меня отправляют в Германию…
Произошло то, чего Алексей так боялся. Он сел на лавку рядом с девушкой. Не глядя на нее, спросил:
— Откуда ты узнала?
— Меня предупредил Шерстнев. А ему сказала Софья Львовна. Она видела мою фамилию в списках.
У Алексея на скулах заходили желваки.
— А, черт! — Он кинул взгляд на Аню. — Тебя надо переправить в лес.
— Я не хочу в лес. Я хочу быть с тобой.
Она говорила об этом как о чем-то твердо решенном.
— Здесь опасно. За мной могут следить.
— Пусть.
— Но полиция тебя здесь разыщет и все равно отправит в Германию.
Аня подавленно молчала. Алексей сказал как можно ласковее:
— Хватит дурить. Ты ведь сама знаешь, что здесь тебе нельзя оставаться.
Аня вдруг закрыла лицо руками и горько заплакала.
— Я боюсь… боюсь за тебя, — вырывалось у нее сквозь судорожные всхлипывания.
Алексей на мгновение растерялся. Снова она, сама не ведая того, говорит ему о своей любви. Она ждет от него решения, помощи, ответа на свои чувства. Но что он мог ответить ей?
Каждый раз, когда она уходила во тьму, навстречу опасности, ему хотелось броситься к ней, догнать ее, оградить от беды. Но всегда он чувствовал себя бессильным…
— Аня, — начал, запинаясь, Алексей, — ты очень славная… Ты… для меня столько сделала.
Аня нетерпеливо дернула плечом.
— Нет, послушай. Ты мой настоящий друг, а кроме того — ты всегда должна помнить это, — и солдат маленького отряда. Ведь мы все сейчас солдаты. Понимаешь это? Мы должны поступать так, как требует дело. Мы выполняем приказ. И ты должна его выполнить.
Вытри слезы — солдаты не плачут….
Постепенно Аня успокоилась. Через полчаса, стыдясь этого, видимо, неожиданного даже для нее самой взрыва чувств, она согласилась с предложением Алексея. Они уговорились: до прихода связного из леса она поживет у Алексея, не показываясь на улице, а потом переберется к партизанам.
Спохватившись, Аня достала из косы тонкий обрывок папиросной бумаги, хитро заплетенный в волосах.
Алексей прочитал записку, и лицо его приняло то выражение сосредоточенности, которое, как успела заметить Аня, появлялось всякий раз, когда девушка приносила важное сообщение.
* * *
Старинный костел стоял на булыжной хребтине Сенной площади. На стенах костела, сложенных из серого камня, осколки и пули оставили свои отметины. В нише над входом — статуя апостола Петра. Нос святого ключника был отбит осколком, и Алексею показалось, что в слепом, неподвижном взгляде апостола, устремленном к небесам, застыла немая жалоба на людское бессердечие.
"Война не обошла и святых. Даже апостол Петр попал в инвалиды третьей группы", — Алексей усмехнулся и, поднимаясь по каменным ступенькам, прихрамывал заметнее обычного. Нищие, осаждавшие всех входивших в костел, не обратили особого внимания на плохо одетого инвалида.
Алексей беспрепятственно вошел внутрь. Там было темно и прохладно. После яркого солнечного света он долго не мог ничего рассмотреть. В ноздри ему ударил горьковато-кислый запах сырой штукатурки — костел, видимо, недавно побелили.
Гулко разносилось нестройное, разноголосое пение прихожан, бормотанье ксендза. Лицо его как бы растворилось в сумраке — белел только широкий воротник.